М-ру Чемберлену удалось получить
от Южной Африки подарок в 35 миллионов фунтов стерлингов и завоевать сердца
англичан и буров. Поэтому он оказал холодный прием индийской депутации.
– Вы знаете, – сказал он, –
что имперское правительство не обладает большой властью в самоуправляющихся
колониях, но ваши жалобы кажутся нам обоснованными, и я сделаю все, что смогу.
Однако вы и сами должны стараться ладить с европейцами, если хотите жить среди
них.
На членов депутации этот ответ
произвел удручающее впечатление. Я тоже был разочарован и понял, что нам
следует начинать все de novo[1]. Я
разъяснил создавшееся положение своим коллегам.
По существу ответ м-ра Чемберлена
был правильным. И хорошо, что он высказал нам все это напрямик. Он довольно
вежливо напомнил нам о праве сильного, который всегда прав, иначе говоря, о
праве владеющего мечом.
Но у нас меча не было. И едва ли нашим
измотанным нервам и мускулам можно было нанести еще раны мечом.
М-р Чемберлен пробыл в Южной
Африке очень недолго. И если учесть, что от Сринагара до мыса Коморин
Во время войны в Южную Африку
приехало много чиновников и военных из Индии и с Цейлона, и британские власти
считали своим долгом в первую очередь обеспечить тех из них, кто предполагал
остаться в Южной Африке. Правительству все равно приходилось назначать новых
чиновников, а эти опытные люди оказались весьма кстати. Благодаря
изобретательности некоторых чиновников было создано новое ведомство. В этом
проявилась их находчивость. Для негров уже существовало особое ведомство.
Почему бы в таком случае не организовать нечто подобное и для азиатов?
Аргументация казалась вполне убедительной. Когда я прибыл в Трансвааль, такое
ведомство было уже создано и постепенно протягивало все дальше свои щупальца.
Чиновники, выдававшие пропуска возвращавшимся беженцам, могли выдавать их всем,
но разве мыслимо это было сделать для азиатов без вмешательства нового
ведомства? Чиновники рассуждали так: если выдавать пропуска по рекомендации
ведомства, то их собственные заботы и ответственность уменьшатся. Такова была
их аргументация. Дело же заключалось в том, что новое ведомство для оправдания
своего существования нуждалось в работе, а его сотрудники – в деньгах. Если бы
работы не было, ведомство бы сочли ненужным и упразднили. Поэтому его чиновники
и придумывали, чем бы заняться.
Индийцы должны были обращаться в
это ведомство. Ответа они удостаивались лишь спустя много дней. Желавших
вернуться в Трансвааль оказалось много, и сразу же образовалась целая армия
посредников, которые вместе с чиновниками грабили бедных индийцев. Мне сказали,
что нельзя получить пропуск без протекции, а в некоторых случаях, даже и имея
протекцию, надо было давать взятку до
– Пожалуйста, представьте
меня чиновнику, выдающему пропуска, и помогите получить пропуск. Как вы знаете,
прежде я постоянно проживал в Трансваале.
Он тотчас надел шляпу, пошел и
устроил мне пропуск. До отхода поезда едва оставался час. Багаж мой был готов.
Я поблагодарил старшего полицейского офицера Александера и выехал в Преторию.
Теперь можно было подумать о
предстоящих трудностях. Тотчас по приезде в Преторию я составил прошение.
Насколько могу припомнить, в Дурбане от индийцев не требовали, чтобы они
заранее называли имена своих представителей, но здесь, в Претории, существовало
новое ведомство, и оно настаивало на этом. Индийцы в Претории уже узнали, что
чиновники хотели исключить меня из состава депутации.
Однако об этом тягостном, хотя и
забавном, инциденте речь пойдет в следующей главе.
Чиновники, возглавлявшие новое
ведомство, не могли понять, как я проник в Трансвааль. Они расспрашивали
приходивших к ним индийцев, но те ничего определенного сказать не могли. Поэтому
у чиновников возникло подозрение, что мне удалось приехать без пропуска,
использовав свои прежние знакомства. В этом случае я подлежал аресту!
По окончании всякой большой войны
существует обычай облекать правительственные органы особыми полномочиями. Так
было и в Южной Африке, Правительство издало «Декрет о сохранении мира», по
которому каждый, проникший на территорию Трансвааля без пропуска, подлежал
аресту и тюремному заключению. Был поставлен вопрос и о моем аресте на
основании этого декрета, но никто не осмеливался потребовать, чтобы я предъявил
пропуск. Разумеется, чиновники телеграммой запросили Дурбан. Узнав, что пропуск
мне выдан, они были очень разочарованы. Но люди эти были не из тех, кто при
первой же неудаче мог признать себя побежденным. Хотя мне и удалось приехать в
Трансвааль, они могли еще воспрепятствовать моей встрече с м-ром Чемберленом.
Поэтому местной индийской общине было предложено дать список представителей,
намеченных в состав депутации. Расовые предрассудки, конечно, существовали
повсюду в Южной Африке, но я не был подготовлен к тому, чтобы встретить здесь
среди чиновников такую же нечестность, к которой привык в Индии. В Южной Африке
государственные учреждения существовали для блага населения и были ответственны
перед общественным мнением. Поэтому местные чиновники были здесь довольно
вежливы и скромны, и эти их качества в той или иной степени распространялись и
на их отношение к цветным. Но чиновники из Азии привезли с собой не только
привычку к самовластию, но и укоренившиеся замашки самодуров. В Южной Африке
было своего рода ответственное правительство, т. е. установилась демократия,
товар же, ввезенный из Азии, представлял собой деспотию в ее чистом виде,
потому что в Азии не существовало никакого ответственного правительства и
господствовала чужеземная власть. В Южной Африке европейцы были осевшими
эмигрантами. Они стали южноафриканскими гражданами, которые контролировали
ведомственных чиновников. Теперь на сцене появились деспоты из Азии, и индийцы
оказались между молотом и наковальней.
Мне пришлось испытать на себе этот
деспотизм. Меня вызвали к начальнику ведомства, чиновнику с Цейлона. Я не
преувеличиваю, говоря, что был «вызван» к начальнику. Расскажу, как это было.
Никакого письменного приказания я не получал. Индийским деятелям часто
приходилось ходить к азиатским чиновникам. В числе этих деятелей был и шет
Тайиб Ходжи Хан Мухаммад. Начальник ведомства спросил у него, кто я и зачем
приехал.
– Он наш юрисконсульт, –
ответил Тайиб Шет, – и приехал сюда по нашей просьбе.
– Ну, а мы здесь на что?
Разве мы назначены не для того, чтобы вас защищать? Что может знать Ганди о
здешних условиях? – спросил этот деспот.
Таийб Шет отвечал на обвинение,
как мог:
– Разумеется, вы тоже здесь
нужны. Но Ганди – наш человек. Он знает наш язык и хорошо понимает нас. Вы же в
конце концов всего лишь чиновники.
Сахиб приказал Таийб Шету привести
меня к нему. Я отправился к сахибу вместе с Тайиб Шетом и другими индийцами.
Нам даже не предложили сесть.
– Зачем вы приехали сюда? –
спросил сахиб, обращаясь ко мне.
– Я приехал сюда по просьбе
своих соотечественников, чтобы помочь им советом, – ответил я.
– Но разве вы не знаете, что
не имели права этого делать? Пропуск был выдан вам по ошибке. Вас нельзя
считать местным индийцем. Вы должны вернуться обратно. К м-ру Чемберлену вас не
допустят. Азиатское ведомство учреждено со специальной целью защищать интересы
индийцев. Итак, можете отправляться обратно.
С этими словами он распрощался со
мной, не дав мне возможности ответить.
Моих спутников он задержал, задал
им хорошую головомойку и посоветовал отправить меня обратно.
Они ушли от него, в полном
уныниии. Мы столкнулись с совершенно непредвиденными обстоятельствами.
Я был оскорблен. Но в прошлом мне пришлось
проглотить уже столько оскорблений, что я перестал быть к ним особенно
чувствительным. Поэтому я решил забыть и об этом и стал беспристрастно
наблюдать за дальнейшим ходом событий.
Мы получили от начальника
азиатского ведомства письмо, в котором говорилось, что, так как я уже имел
беседу с м-ром Чемберленом в Дурбане, следует исключить меня из. состава
депутации, которую он должен принять.
Это письмо в высшей степени
возмутило моих товарищей. Они предложили вообще не посылать депутацию. Я разъяснил
им, что община в этом случае оказалась бы в весьма щекотливом положении.
– Если вы не представите м-ру
Чемберлену своих требований, – сказал я, – то решат, что их у вас вообще нет.
Но ведь наше ходатайство должно быть представлено в письменном виде, и текст
его уже выработан. Совершенно неважно, прочту его я или кто-нибудь другой. М-р
Чемберлен не станет обсуждать с нами этот вопрос. Полагаю, нам надо проглотить
это оскорбление.
Едва я закончил, Тайиб Шет
воскликнул:
– Разве оскорбление,
нанесенное вам, не равносильно оскорблению всей общины? Разве можно забыть о
том, что вы наш представитель?
– Совершенно верно, – сказал
я. – Но и общине в целом придется проглатывать подобного рода оскорбления.
Разве у нас есть другой выход?
– Будь что будет, но к чему
терпеть? Ничего хуже с нами не случится. Какие еще права мы рискуем потерять? –
возразил Тайиб Шет.
Возражение было остроумным, но
толку от этого было мало. Я вполне сознавал затруднительность положения общины
и успокоил друзей, посоветовав им пригласить вместо меня м-ра Джорджа Годфри,
адвоката индийца.
Итак, депутацию возглавил м-р
Годфри. В своем ответе депутации м-р Чемберлен намекнул на мое исключение из ее
состава.
– Вместо того, чтобы всегда и
всюду выслушивать одного и того же представителя, неплохо повидать и других, –
сказал он, пытаясь смягчить нанесенную обиду.
Но все это вовсе не исчерпывало
вопроса, а только осложняло работу общины, а также и мою. Приходилось начинать
все сначала.
Некоторые укоряли меня:
По вашему настоянию община помогала
англичанам в войне, и вот к чему это привело.
Но колкости меня не задевали.
– Я не раскаиваюсь ни в чем,
– говорил я, – и продолжаю утверждать, что мы поступили правильно, приняв
участие в войне. Делая это, мы лишь исполняли свой долг. Не следует ждать награды
за труды, но всякое доброе дело в конце концов обязательно принесет свои плоды.
Забудем же о прошлом и будем думать о задаче, стоящей перед нами в настоящий
момент.
Все согласились со мной. Я
добавил:
– Откровенно говоря, дело,
ради которого вы меня вызвали сюда, фактически уже сделано. Но я считаю, что я
не должен уезжать из Трансвааля, даже если вы позволите мне вернуться домой.
Раньше я делал свое дело в Натале, теперь же должен делать его здесь и в
течение года даже и не помышлять о возвращении в Индию, а приписаться к
Верховному суду Трансвааля. Я достаточно уверен в своих силах, чтобы иметь дело
с новым ведомством. Если же мы этого не сделаем, община будет изгнана из
страны, не говоря уже о том, что ее разорят. Каждый день ей будут наносить все новые
оскорбления. Отказ м-ра Чемберлена принять меня и оскорбление, которое нанес
мне чиновник, – ничто по сравнению с унижением всей общины. Немыслимо станет
выносить ту поистине собачью жизнь, которая нам угрожает.
Такие беседы вел я с индийцами в
Претории и Иоганнесбурге, обсуждая их положение, и в конце концов решил открыть
контору в Иоганнесбурге.
Впрочем, было сомнительно, чтобы
мне позволили вести дела в трансваальском Верховном суде. Но местные адвокаты
не возражали против моей практики, и суд разрешил мне ее. Индийцу было трудно
найти подходящее помещение для конторы. Но я близко познакомился с м-ром
Ритчем, одним из местных купцов. С помощью знакомого ему агента по найму
помещения я нашел подходящие для конторы комнаты в деловой части города и занялся
своей профессиональной работой.
Прежде чем рассказать о борьбе за
права индийских поселенцев в Трансваале и об их взаимоотношениях с Азиатским
ведомством, я должен остановиться на некоторых сторонах своей жизни.
До сих пор мной руководили
противоречивые чувства. Дух самопожертвования умерялся желанием отложить
что-нибудь на будущее.
Как-то в Бомбее ко мне явился
американский агент по. страхованию жизни – сладкоречивый человек благообразной
наружности. Он заговорил о моем будущем благосостоянии так, словно мы были с
ним старые друзья.
– В Америке все люди вашего
положения страхуют свою жизнь. Не застраховаться ли и вам? Жизнь переменчива.
Мы, американцы, смотрим на страхование как на свою священную обязанность.
Нельзя ли предложить вам страховой полис на небольшую сумму?
Прежде я всегда оказывал холодный
прием всем страховым агентам, с которыми мне приходилось сталкиваться в Южной
Африке и Индии, так как считал, что страхование жизни равносильно страху и
неверию в бога. Но перед искусительными речами американского агента я не
устоял. Слушая его доводы, я мысленно представлял свою жену и детей. «Ты продал
почти все украшения жены, – подумал я. – Если же с тобой что-нибудь случится,
то все заботы о содержании жены и детей падут на плечи несчастного брата,
который с таким великодушием занял место умершего отца. Каково бы пришлось тебе
в его положении?» Этими и подобными доводами уговорил я себя застраховаться на
10 тысяч рупий.
В Южной Африке вместе с переменой
моего образа жизни изменились и мои взгляды. В этот период испытаний каждый
свой шаг я совершал во имя бога и ради служения ему. Я не знал, как долго мне
придется пробыть в Южной Африке, и опасался, что никогда больше не смогу
вернуться в Индию. Поэтому я решил: пусть жена и дети живут вместе со мной, а я
постараюсь заработать на их содержание. Этот план заставил меня пожалеть, что я
застраховал свою жизнь, и мне стало стыдно, что я попался в сети страхового
агента. Если брат действительно занимает в нашем доме место отца, думал я, то
он, конечно, не сочтет слишком тяжелым бременем содержание моей вдовы, если
дело дойдет до этого. А какие у меня основания предполагать, что смерть придет
ко мне раньше, чем к другим? Всемогущий господь – вот наш настоящий защитник, а
не я или брат. Застраховав жизнь, я лишил жену и детей уверенности в себе.
Разве они не смогут позаботиться о себе сами? А как же семьи бесчисленных
бедняков? Почему я не должен считать себя одним из них?
Множество подобных мыслей
приходило на ум, но я не тотчас начал действовать. Помнится, в Южной Африке я
выплатил по крайней мере одну страховую премию. Внешние обстоятельства также
способствовали такому направлению мыслей. Во время первого пребывания в Южной
Африке религиозное чувство поддерживалось во мне под влиянием христиан. Теперь
же это чувство усилилось под влиянием теософов. М-р Ритч был теософом и ввел
меня в общество теософов в Иоганнесбурге. Я не стал членом этого общества, так
как у меня были иные взгляды, но близко сошелся почти со всеми теософами.
Ежедневно мы вели споры на религиозные темы. Обычно на собраниях читали
теософские книги, а иногда мне представлялся случай выступить с речью. Главное
в теософии – насаждать и распространять идею братства. По этому вопросу мы
много спорили, и я критиковал членов общества, когда мне казалось, что их
поведение не сообразуется с их идеалом. Критика эта не могла не оказать на меня
благотворного воздействия. Она помогала самоанализу.
В 1893 году, когда я сблизился с друзьями
христианами, я был совсем новичком в вопросах религии. Они усиленно старались
растолковать мне слово Иисуса и заставить принять его, и я был смиренным и
почтительным слушателем с открытой душой. В то время я, естественно, по мере
сил и способностей изучал индуизм и старался понять другие религии.
В 1903 году положение несколько
изменилось. Друзья теософы, конечно, намеревались вовлечь меня в свое общество,
однако при этом они хотели получить и от меня кое-что как от индуса. В
теософской литературе заметно сильное влияние индуизма, поэтому они
рассчитывали, что я буду им полезен. Я объяснил, что мои познания в санскрите
оставляют желать лучшего, что я не читал индуистских священных книг в оригинале
и даже с переводами их знаком весьма поверхностно. Однако, веря в сансара
(тенденции, Обусловленные предшествующими рождениями) и в пунарджанма
(перевоплощение), они полагали, что я смогу в какой-то мере им помочь. И потому
я чувствовал себя великаном среди карликов. Нескольким теософам я начал читать
«Раджайогу» Свами Вивекананды, а вместе с другими читал «Раджайогу» М. Н.
Двиведи. Один из знакомых просил меня прочесть «Йога сутрас» Патанджали. Целой
группе я прочел «Бхагаватгиту». Мы создали своего рода «клуб ищущих», где
происходили регулярные чтения. «Гита» просто очаровала меня, я и прежде питал к
ее текстам большое доверие, а теперь почувствовал необходимость изучить ее еще
глубже. В моем распоряжении были один или два перевода «Гиты», при помощи
которых я старался разобраться в оригинале, написанном на санскрите.
Я решил также заучивать наизусть
одно-два стихотворения в день. Этому я посвятил время своих утренних омовений.
Эта процедура длилась тридцать пять минут: пятнадцать минут уходило на чистку
зубов и двадцать – на ванну. Зубы я обычно чистил стоя, как это делают на
Западе. Поэтому на противоположной стене я прикалывал листки бумаги с
написанными на них строками из «Гиты» и время от времени смотрел на них, что
облегчало запоминание. Этого времени оказалось совершенно достаточно, чтобы
запоминать ежедневную порцию стихов и повторять уже заученные. Помнится, я
выучил таким образом тринадцать глав. Однако заучивание «Гиты» должно было
уступить место другой работе – созданию и развитию движения сатьяграхи, которое
поглотило все мое время.
Какое влияние оказало чтение
стихов из «Гиты» на моих друзей, могут сказать только они сами; для меня же
«Гита» стала непогрешимым руководством в поведении, моим повседневным
справочником. Подобно тому как я смотрел в английский словарь, чтобы узнать
значение новых слов, так обращался я и к этому учебнику поведения за готовыми
ответами на все свои тревоги и сомнения. Такие слова, как «апариграха» (отказ
от собственности, нестяжательство) и «самабхава» (уравновешенность), всецело
завладели моим вниманием. Как воспитать и сохранить эту уравновешенность – вот
в чем проблема. Разве можно одинаково относиться к оскорбляющим вас наглым и
продажным чиновникам, к вчерашним соратникам, затеявшим бессмысленный спор, и к
людям, которые всегда хорошо относились к вам? Разве можно отказаться от
владения собственностью? Не является ли само наше тело собственностью? А жена и
дети – тоже собственность? Должен ли я уничтожить все свои шкафы с книгами?
Должен ли отдать все, что имею, и идти по стопам бога? Сразу же был найден
ответ: я не могу идти по его стопам, если откажусь от всего, что имею. Мои
занятия английским правом помогли мне в этом. Я вспомнил максимы права
справедливости, рассмотренные в книге Снелла. В свете учения «Гиты» я более
отчетливо понял значение слова «доверенное лицо». Мое уважение к юриспруденции
сильно возросло, потому что я открыл в ней религию. Я понял, что учение «Гиты»
о не стяжательстве означает; что тот, кто желает спасения, должен действовать
подобно доверенному лицу, которое, хотя и распоряжается большим имуществом, не
считает ни одной части его своей собственностью. Мне стало совершенно ясно, что
нестяжательство и уравновешенность предполагают изменение души, изменение
склада ума. Тогда я написал Ревашанкарохаю, раз решив аннулировать страховой
полис и получить то, что еще можно было вернуть. Если же это не удастся, то
нужно рассматривать уже выплаченные страховые премии как потерянные, поскольку
я убедился, что бог, создавший мою жену и детей, как и меня, позаботится о них.
Брату, который был мне как отец, я написал, что отдаю ему все, что накопил до
сих пор, и что отныне он не должен ожидать от меня ничего больше, так как все
будущие мои сбережения, если таковые окажутся, пойдут на благо общины.
Нелегко было убедить брата в
правильности такого шага. Сурово разъяснял он мой долг перед ним. Не следует,
говорил он, стремиться быть умнее своего отца. Я должен помогать семье, как это
делал он. Я ответил брату, что поступаю так же, как поступал наш отец. Следует
лишь немного расширить значение понятия «семья», и тогда мудрость моего шага
станет очевидной.
Брат отказался от меня и
фактически прекратил со мной всякие отношения. Я глубоко страдал, но отказаться
от того, что считал своим долгом, было бы еще большим страданием для меня, и я
предпочел меньшее. Однако это не повлияло на мою привязанность к брату, которая
оставалась столь же чистой и сильной. В основе его несчастья лежала огромная
любовь ко мне. Он хотел не столько моих денег, сколько того, чтобы я вел себя
правильно по отношению к своей семье. Однако в конце жизни он одобрил мою точку
зрения. Будучи уже почти на смертном одре, он осознал правильность моего
поступка и написал мне очень трогательное письмо. Он просил у меня прощения,
если только отец может просить прощения у своего сына. Он вверял мне заботу о своих
сыновьях с тем, чтобы я их воспитал так, как считаю правильным, и выражал свое
нетерпеливое желание встретиться со мной. Он телеграфировал мне о своем желании
приехать в Южную Африку, и я послал ему ответную телеграмму, что жду его. Но
этому не суждено было сбыться. Также не могло быть выполнено его желание
относительно его сыновей. Он умер прежде, чем смог отправиться в Южную Африку.
Его сыновья были воспитаны в старых традициях и не могли уже изменить свой
образ жизни. Я не смог сблизиться с ними. Это была не их вина. «Разве
когда-нибудь мог кто-либо приказом остановить мощный поток своей собственной
натуры?». Кто может стереть отпечаток, с которым он родился? Напрасно ждать,
чтобы дети и те, о которых ты заботишься, проходили обязательно тот же путь
развития, что и ты сам.
Этот пример, до некоторой степени,
показывает, какая страшная ответственность быть главой семьи.
По мере того, как все более
очевидным становился идеал жертвенности и простоты, по мере того, как во мне
все больше пробуждалось религиозное сознание, я все сильнее увлекался
вегетарианством, распространение которого считал своей миссией. Мне известен
только один метод миссионерской деятельности – это личный пример и беседы с
ищущими знания.
В Иоганнесбурге существовал
вегетарианский ресторан, хозяином которого был немец, веривший в
гидропатическое лечение Куне, Я посещал этот ресторан и старался помочьхозяину,
приводя туда своих английских друзей, но понимал, что он долго не просуществует
изза постоянных финансовых затруднений. По возможности я старался помогать
хозяину ресторана и потратил с этой целью небольшую сумму денег, но в конце
концов ресторан пришлось все же закрыть.
Большинство теософов в той или
иной степени вегетарианцы, и вот явилась на сцену предприимчивая дама,
принадлежавшая к обществу теософов, которая организовала ветегарианский
ресторан на широкую ногу. Она любила искусство, была сумасбродна и ничего не
понимала в бухгалтерии. Круг ее друзей был очень широк. Она начала с небольшого
дела, но потом решила расширить свое предприятие, сняла для ресторана большое
помещение и обратилась ко мне за помощью. Я не знал, какими средствами она
располагает, но понадеялся на правильность составленной ею сметы. У меня была
возможность снабдить ее деньгами. Мои клиенты обычно доверяли мне большие суммы
для хранения. Получив согласие одного из них, я одолжил примерно
– Дайте деньги, если хотите.
Я ничего не смыслю в этих делах. Я знаю только вас. Его звали Бадри.
Впоследствии он сыграл видную роль в сатьяграхе и подвергся тюремному
заключению. Итак, я ссудил деньги в долг, считая, что его согласия достаточно.
Через дватри месяца я узнал, что
эта сумма никогда не будет мне возвращена. Вряд ли можно было позволить себе
потерять такую крупную сумму. Я бы мог истратить ее на множество других целей.
Долг не был уплачен. Но разве можно было допустить, чтобы пострадал доверчивый
Бадри? Он знал только меня. И я возместил потерю.
Один мой знакомый клиент, которому
я рассказал об этом случае, мягко отчитал меня за глупость.
– Бхаи, – сказал он; к
счастью, я не стал еще ни «Махатма», ни даже «Бапу» (отец); друзья обычно
называли меня прекрасным именем «Бхаи» (брат), – нельзя было этого делать. Мы
зависим от вас во многих отношениях, вы не надеетесь вернуть эту сумму. Я знаю,
что вы никогда не допустите, чтобы Бадри попал в беду, поэтому вы заплатите ему
из своего кармана. Но если вы будете осуществлять свои реформы, расходуя деньги
клиентов, бедные парни будут разорены, вы же скоро станете нищим. Вы наше
доверенное лицо и должны понять, что если вы станете нищим, то вся наша
общественная деятельность прекратится.
Рад сообщить, что этот мой друг
еще жив. Я не встречал более честного человека ни в Южной Африке, ни где-нибудь
еще. Мне известно, что, если ему случалось заподозрить кого-либо в чем-нибудь
нехорошем и он потом обнаруживал, что эти подозрения беспочвенны, он просил
прощения и тем самым очищал себя.
Я понимал, что он прав,
предостерегая меня. Ибо, хотя я и возместил Бадри эту потерю, в будущем я был
бы не в состоянии компенсировать подобные потери и влез бы в долги, чего я не
делал никогда и что всегда ненавидел. Я понял, что даже усердие реформатора не
должно выходить за определенные границы. Я понял также, что, одолжив доверенные
мне деньги, нарушил основное положение учения «Гиты», а именно: долг
уравновешенного человека – действовать беспристрастно во имя конечного
результата. Эта ошибка послужила мне предостережением на будущее.
Жертва, принесенная на алтарь
вегетарианства, не была ни преднамеренной, ни предвиденной. Это произошло по
необходимости.
Вместе с упрощением моей жизни в
значительной степени возросло и мое отвращение к лекарствам. Находясь в
Дурбане, я некоторое время чувствовал слабость и страдал от приступов
ревматизма. Д-р П. Дж. Мехта, осмотрев меня, прописал мне лечение, и я вскоре
выздоровел. После этого вплоть до своего возвращения в Индию, насколько помню,
я не болел ничем серьезным.
Но во время жизни в Иоганнесбурге
меня беспокоили запоры и частые головные боли. Слабительными средствами и
правильно регулируемой диетой я поддерживал свое здоровье, но едва ли мог
назвать себя вполне здоровым и всегда жаждал избавиться от этих ужасных
слабительных.
Примерно в это же время я прочел
об образовании в Манчестере «Общества незавтракающих». Создатели этого общества
доказывали, что англичане едят слишком часто и много, что их расходы на лечение
велики, так как они едят до полуночи, и что им нужно отказаться по крайней мере
от завтрака, если они хотят улучшить свое здоровье. Хотя этого нельзя было
сказать обо мне, я понял, что в какой-то степени эти доводы относятся и ко мне.
Я обычно плотно ел три раза в день, не считая послеполуденного чая. Я никогда
не был воздержан в еде и наслаждался, поглощая разнообразные лакомства,
допускавшиеся вегетарианской диетой, без употребления пряностей. Раньше
шести-семи часов я почти никогда не вставал. Поэтому я подумал, что, если я
откажусь и от утреннего завтрака, у меня могут прекратиться головные боли. Я
решил произвести такой опыт. В течение нескольких дней не есть по утрам было
очень трудно, но головные боли совсем прекратились. Это привело меня к выводу,
что я ем больше, чем нужно.
Но это изменение в режиме питания
не излечило меня от запоров. Я попытался принимать поясные ванны Куне. Они хотя
и принесли некоторое облегчение, но полностью меня тоже не излечили. Между тем
мой знакомый (забыл, кто именно, кажется, немец, бывший хозяин вегетарианского
ресторана) дал мне книгу Джаста «Возврат к природе». В этой книге я прочел о
лечении землей. Автор также пропагандировал свежие фрукты и орехи как
естественную пищу человека. Не сразу перешел я на одну фруктовую диету, но
тотчас же начал проводить опыты по лечению землей, и это дало удивительные
результаты. Процедура лечения сводилась к тому, чтобы подвязывать живот
бандажем из льняного полотна, т.е. делать своего рода компресс из чистой земли,
увлажненной холодной водой. Ложась спать, я надевал этот бандаж и снимал его
при первом же своем пробуждении ночью или утром. Это оказалось радикальным
средством. С тех пор я несколько раз проверял это лечение на себе и на своих
друзьях и никогда не жалел об этом. В Индии у меня не было возможности столь же
успешно испытывать это лечение, поскольку не было времени обосноваться в одном
месте и проводить такие опыты. Но моя вера в эффективность лечения землей и
водой практически осталась прежней. Я прибегаю к лечению землей даже теперь и
рекомендую его своим соратникам, когда это необходимо.
Несмотря на то, что я дважды
серьезно болел в своей жизни, считаю, что человеку особенно не нужны лекарства.
В 999 случаях из тысячи можно вылечиться с помощью правильной диеты, лечением
водой и землей и тому подобными домашними средствами. Тот, кто обращается к
врачу, вайдья или хакиму по поводу каждого незначительного недомогания и
глотает всякие растительные и минеральные лекарства, не только укорачивает свою
жизнь, но и становится рабом своего тела, вместо того чтобы быть его
господином, теряет самоконтроль и перестает быть человеком.
Пусть эти соображения не смущают
читателя на том основании, что они пишутся больным, прикованным к постели. Я
знаю причины своих болезней. И всецело сознаю, что я один в ответе за них и
именно вследствие этого сознания не потерял еще терпения. В самом деле, я
благодарен богу за эти свои болезни, являющиеся для меня жизненным уроком, и
успешно сопротивляюсь искушению принимать множество лекарств. Знаю, что мое
упрямство часто удручает врачей, но они несмотря на это обращаются со мной
сердечно и не отказываются от меня.
Однако не будем отвлекаться.
Прежде чем перейти к дальнейшему рассказу, я должен предостеречь читателя. Тот,
кто купит книгу Джаста под влиянием прочитанного в этой главе, не должен все
принимать в ней за истинную правду. Писатель почти всегда раскрывает только
одну сторону дела, в то время как каждое дело надо рассматривать по меньшей
мере с семи точек зрения, каждая из которых, вероятно, правильна сама по себе,
но не верна в определенный момент и при определенных обстоятельствах. Кроме
того, многие книги пишутся только для продажи и ради приобретения имени и
славы. Поэтому пусть тот, кому попадутся такие книги, прочтет их критически и
посоветуется с опытным человеком, прежде чем пытаться проделать какой-либо
опыт, описанный там, или же пусть он читает эти книги терпеливо и хорошо усвоит
их содержание, прежде чем руководствоваться ими в своих поступках.
Боюсь, что мне придется и в этой
главе отступить от темы.
Наряду с опытами по лечению землей
я проводил также опыты в области питания, и здесь будет не лишним высказать
некоторые замечания относительно этих опытов, хотя у меня будет еще возможность
вернуться к ним.
Я не могу подробно останавливаться
здесь на опытах в области питания: это я уже делал в ряде статей, написанных на
гуджарати и опубликованных несколько лет назад в «Индиан опиньон», а затем
появившихся в виде брошюры на английском языке под названием «Руководство к
здоровью».
Из всех моих брошюр эта самая
известная, как на Востоке, так и на 3 ападе, – чего я до сих пор не могу
понять.
Брошюра была написана для
читателей «Индиан опиньон». Но мне хорошо известно, что она оказала большое влияние
на жизнь многих на Западе и на Востоке, которые в глаза не видели «Индиан
опиньон». Я знаю об этом, так как эти люди писали мне по данному вопросу.
Поэтому считаю необходимым упомянуть здесь о брошюре, ибо хотя я и не вижу
оснований пересматривать изложенные в ней взгляды, однако в своей практике я
провел ряд коренных изменений, о которых читатели этой брошюры не знают и о
которых, мне думается, им следует сообщить.
Подобно всем другим моим книгам и
статьям эта брошюра была написана с религиозной целью, всегда вдохновлявшей все
мои поступки, и если сегодня я не могу применить на практике некоторые свои
теории, изложенные в этой брошюре, то это мое большое горе.
Я твердо убежден, что человек
совсем не должен пить молоко, за исключением молока своей матери, которое он
потребляет в младенческом возрасте. Его питание должно состоять из высушенных
на солнце фруктов и орехов. Для своих тканей и нервов он может получить
достаточно питательных веществ из таких фруктов, как виноград, и орехов вроде
миндаля. Человеку, питающемуся этими продуктами, легко умерить половое влечение
и другие страсти. Вместе со своими товарищами по работе я убедился на опыте,
насколько верна индийская пословица: человек есть то, что он ест. Эти взгляды
обстоятельно изложены в моей брошюре.
Но, к сожалению, на практике я был
вынужден отказаться от некоторых своих теорий. Когда я проводил вербовочную
кампанию в Кхеде, ошибка в диете истощила меня, и я был на пороге смерти.
Напрасно пытался я восстановить подорванное здоровье без молока. Я обращался к
врачам, вайдья и известным мне ученым с просьбой порекомендовать мне
какой-нибудь заменитель молока. Одни предлагали манговую воду, другие – масло
махуа, третьи – миндальное молоко. Я истощил свое тело, экспериментируя
подобным образом, но ничто не могло помочь мне подняться с постели. Вайдья
читали мне строфы из произведений Чараки, чтобы доказать, что в терапии нет
места религиозной щепетильности в отношении пищи. Так что от них трудно было
ожидать, что они помогут мне остаться в живых, не употребляя молока. И разве
мог тот, кто без колебаний рекомендует крепкие бульоны и коньяк, помочь мне
сохранить жизнь на безмолочной диете? Связав себя обетом, я не мог уже пить
молоко коровы или буйволицы. Конечно же, обет этот означал, что я отказываюсь от
любого молока, но поскольку, давая этот обет, я имел в виду лишь молоко коров и
буйволиц и поскольку мне очень хотелось жить, я решил всетаки пить молоко, но
козье, оправдывая свой поступок тем, что я придерживаюсь буквы обета. Начав
пить козье молоко, я прекрасно сознавал, что нарушаю дух своего обета.
Но мной овладела идея провести
кампанию против закона, Роулетта. И вместе с тем росло желание жить. Так
прекратился один из величайших опытов моей жизни.
Некоторые, как мне известно,
говорят, что душа не имеет ничего общего с тем, что человек ест или пьет, так
как она сама не ест и не пьет; что имеет значение не то, что мы принимаем
внутрь извне, а то, что мы выражаем изнутри вовне. Несомненно, в этом есть
некоторая доля истины, но, не вдаваясь подробно в эти доводы, я только выражу
свою твердую убежденность в том, что воздержание в пище, как в отношении
качества ее, так и количества, столь же важно, как и сдержанность в мыслях и
словах для ищущего истину, который живет в страхе божьем и готовится предстать пред
господом.
Однако должен сообщить не только о
том, что моя теория подвела меня, но и предостеречь от применения ее. Поэтому я
убедительно прошу того, кто под воздействием выдвинутой мною теории откажется
от молока, не упорствовать в своем опыте в случае, если этот опыт будет
неблагоприятным в каком-либо отношении, или же проводить его, только
посоветовавшись с опытными врачами. До сих пор этот опыт показал мне, что для
тех, у кого слабое пищеварение и кто прикован к постели, нет более легкой и
питательной пищи, чем молоко.
Я был бы очень обязан тем, кто,
обладая опытом в этом отношении и прочитав эту главу, сообщит мне, удалось ли
ему на основании опыта, а не из книг, найти растительную замену молока, которая
была бы столь же питательна и легко усвояема.
Вернемся к Азиатскому ведомству.
Иоганнесбург был оплотом азиатских
чиновников. Я видел, что они, вместо того чтобы защищать индийцев, китайцев и
других, притесняли их. Ежедневно ко мне поступали жалобы следующего содержания:
«Отказывают тем, кто имеет право, а за сто фунтов стерлингов дают разрешения не
имеющим никаких прав. Если вы не вмешаетесь, то от кого же тогда ждать помощи?»
Я разделял их мнение. Если мне не удастся искоренить зло, то пребывание мое в
Трансваале будет напрасным.
Я стал собирать доказательства и,
когда у меня их накопилось более чем достаточно, обратился к полицейскому
комиссару. Он оказался человеком справедливым и отнесся ко мне не только не
холодно, но, напротив, внимательно выслушал и попросил ознакомить с фактами,
которыми я располагал. Он сам опросил свидетелей и был удовлетворен их
показаниями. Однако, так же как и я, он знал, что в Южной Африке трудно
рассчитывать на то, чтобы белые присяжные осудили белого, нанесшего обиду
цветному.
– Во всяком случае попробуем,
– сказал он. – Вряд ли стоит оставлять таких преступников безнаказанными из
опасения, что присяжные их оправдают. Я должен добиться их ареста. Уверяю вас,
что приложу к этому все силы.
Мне не нужны были подобные
заверения. Я подозревал многих чиновников, но поскольку прямых улик против них
собрать не удалось, был отдан приказ об аресте только двоих из них, в
виновности которых не было ни малейшего сомнения.
Мои действия невозможно было
сохранить в тайне. Многие знали, что я бываю у полицейского комиссара почти
ежедневно. Два чиновника, которых должны были арестовать, пользовались услугами
агентов, более или менее искусных. Они наблюдали за моей конторой и доносили
чиновникам, где я бываю. Но чиновники эти настолько скомпрометировали себя, что
никакие агенты уже не могли им помочь. Тем не менее, не располагай я поддержкой
индийцев и китайцев, чиновники эти никогда бы не были арестованы.
Один из них скрылся. Полицейский
комиссар добился приказа о его выдаче: его арестовали и доставили в Трансвааль.
Обоих судили, но несмотря на серьезные улики, а также на то, что один из них
скрывался от суда, присяжные признали их невиновными и оправдали.
Я испытывал болезненное чувство
разочарования. Полицейский комиссар также был весьма огорчен. Профессия юриста
мне опостылела. Самый интеллект стал мне противен, поскольку оказывалось
возможным проституировать его для сокрытия преступлений.
Виновность этих двух чиновников
была все же столь очевидна, что, хотя они и были оправданы судом, правительство
не сочло возможным оставить кх на службе. Оба были уволены, и в Азиатском
ведомстве воздух стал сравнительно чище, а индийская община вздохнула
свободнее.
Событие это подняло мой престиж, и
дел у меня стало еще больше. Удалось сберечь многие сотни фунтов стерлингов,
вымогавшихся ежемесячно у членов общины. Однако всего спасти было нельзя,
потому что бесчестные люди продолжали свое дело. Но честный человек получил
теперь возможность оставаться честным.
Должен сказать, что лично я ничего
не имел против тех двух чиновников. Зная это, они обратились ко мне, когда
оказались в затруднительном положении, и я оказал им содействие. Чиновникам
представился случай получить службу в иоганнесбургском муниципалитете при
условии, если я не буду против. Один из их друзей сообщил мне об этом, я
согласился не препятствовать им, и они устроились.
Такое поведение с моей стороны
весьма ободрило чиновников, с которыми мне приходилось сталкиваться, и,
несмотря на то, что мне часто случалось воевать с их ведомством и я – прибегал к
резким выражениям, они сохранили ко мне самые дружеские чувства. Тогда я еще не
вполне сознавал, что мое поведение было свойственно моей природе. Впоследствии
я понял, что это неотъемлемая часть сатьяграхи и характерная черта ахимсы.
Человек и его поступок – вещи
разные. В то время как хороший поступок заслуживает одобрения, а дурной –
осуждения, человек, независимо от того, хороший или дурной поступок он
совершил, всегда достоин либо уважения, либо сострадания, смотря по
обстоятельствам. «Возненавидь грех, но не грешника» – правило, которое редко
осуществляется на деле, хотя всем понятно. Вот почему яд ненависти растекается
по всему миру.
Ахимса – основа для поисков
истины. Каждый день я имею возможность убеждаться, что поиски эти тщетны, если
они не строятся на ахимсе. Вполне допустимо осуждать систему и бороться против
нее, но осуждать ее автора и бороться против него – все равно, что осуждать
себя и бороться против самого себя. Ибо все мы из одного теста сделаны, все мы
дети одного творца, и божественные силы в нас безграничны. Третировать
человеческое существо – значит третировать эти божественные силы и тем самым
причинять зло не только этому существу, но и всему миру;
События в моей жизни развивались
таким образом, что я сталкивался с людьми различных вероисповеданий и
различного общественного положения. Я всегда относился одинаково к своим родным
и посторонним, соотечественникам и иностранцам, белым и цветным, индусам и
индийцам других религий, будь то мусульмане, парсы, христиане или иудеи. С
уверенностью могу сказать, что сердце мое было неспособно воспринимать их
по-разному. Я не могу поставить себе это в заслугу, так как это свойственно
моей природе, а не результат какого-либо усилия с моей стороны, тогда как в отношении
таких основных добродетелей, как ахимса (ненасилие), брахмачария (целомудрие),
апариграха (нестяжательство) и другие, могу сказать, что я вполне сознательно
стремился постоянно их придерживаться.
Когда я практиковал в Дурбане,
служащие моей конторы часто жили вместе со мной. Среди них были и индусы, и
христиане, или, если определять их по месту рождения, гуджаратцы и тамилы. Не
помню, чтобы я относился к ним иначе, чем к родным и друзьям. Я обращался с
ними как с членами одной семьи, и у меня бывали неприятности с женой всякий
раз, когда жена моя противилась этому. Один из служащих был христианином и
происходил из семьи панчамы.
Дом, в котором мы тогда жили, был
построен по западному образцу, и в комнатах отсутствовали стоки для нечистот.
Поэтому во всех комнатах ставились ночные горшки. Мы с женой сами выносили и
мыли их, без помощи слуг или уборщиков. Служащие, которые вполне обжились в
доме, конечно, сами выносили за собой горшки, но служащий христианин только что
приехал, и мы считали своим долгом самим убирать его спальню. Жена могла
выносить горшки за другими квартирантами, но выносить горшок, которым
пользовался человек, родившийся в семье панчамы, казалось ей невозможным. Мы
поссорились. Она не хотела допустить, чтобы этот горшок выносил я, но и сама не
желала делать это. Мне вспоминается момент, как она, спускаясь по лестнице с
горшком в руках, ругает меня, глаза ее красны от гнева, и слезы градом катятся
по щекам. Но я был жестоким мужем. Я считал себя ее наставником и из слепой
любви к ней изводил ее.
Меня не удовлетворяло, что она
просто выносит горшок. Мне хотелось, чтобы она делала это с радостью. Поэтому я
сказал, возвысив голос:
– Я не потерплю такого безобразия в
своем доме!
Эти слова больно ужалили ее. Она
воскликнула:
– Оставайся в своем доме, а меня,
выпусти отсюда.
Я потерял совсем голову, и чувство
сострадания покинуло меня. Схватив ее за руку, я дотащил беспомощную, женщину
до ворот, которые были как раз против лестницы, и стал отворять их, намереваясь
вытолкнуть ее вон. Слезы ручьями текли по ее щекам, она кричала:
– Как тебе не стыдно? Можно ли так
забываться? Куда я пойду? У меня нет здесь ни родных, ни близких, кто бы мог
меня приютить. Думаешь, что если я твоя жена, так обязана терпеть твои побои?
Ради бога, веди себя прилично и запри ворота. Я не хочу, чтобы видели, какие
сцены ты мне устраиваешь.
Я принял вызывающую позу, но
почувствовал себя пристыженным и закрыл ворота. Как жена не могла меня
покинуть, так и я не мог оставить ее. Между нами часто случались перебранки, но
они всегда заканчивались миром. Жена, с ее ни с чем не сравнимым терпением,
неизменно оказывалась победительницей.
Теперь я уже могу рассказывать об
этом случае с беспристрастием, так как он относится к периоду жизни, к счастью,
давно для меня закончившемуся. Я больше не слепец, не влюбленный до безумия муж
и уже не наставник своей жены. Кастурбай могла бы при желании быть со мной
теперь столь же нелюбезной, каким я прежде бывал с нею. Мы – испытанные друзья,
и ни один из нас не рассматривает другого как объект похоти. Во время моей
болезни жена моя была неутомимой сиделкой, неустанно ухаживавшей за мной без
мысли о награде.
Случай, о котором я рассказал,
произошел в 1898 году, когда я еще не имел никакого понятия о брахмачарии. Это
были времена, когда я думал, что жена – лишь объект похоти мужа, что она
предназначена исполнять его повеления, а не быть его помощником, товарищем и
делить с ним радости и горести.
Только в 1900 году эти мои взгляды
претерпели коренные изменения, а в 1906 году окончательно сформировались новые.
Но об этом я буду говорить в соответствующем месте. Пока же достаточно сказать,
что с постепенным исчезновением у меня полового влечения семейная жизнь
становилась все более мирной, приятной и счастливой.
Пусть никто не делает вывода из
этого святого для меня воспоминания, что мы идеальная супружеская чета или что
наши идеалы полностью совпадают. Сама Кастурбай, пожалуй, даже и не знает, есть
ли у нее какие-либо собственные идеалы. Даже и теперь она, по-видимому, не
очень одобряет многие мои поступки. Но мы никогда не обсуждаем их, и я не вижу
в этом ничего хорошего. Она не получила воспитания ни от своих родителей, ни от
меня тогда, когда я должен был этим заняться. Но она в значительной степени
наделена качеством, которым обладает большинство жен индусов. Вот в чем оно
заключается: вольно или невольно, сознательно или бессознательно она считала
себя счастливой, следуя по моим стопам, и никогда не препятствовала моему
стремлению вести воздержанную жизнь. Поэтому, хотя разница в интеллекте у нас и
велика, у меня всегда было такое ощущение, что наша жизнь полна
удовлетворенности, счастья.
Дойдя до этой главы, я
почувствовал необходимость рассказать читателю, как я работаю над моей книгой.
Когда я начал писать ее, определенного
плана у меня не было. У меня нет ни дневника, ни документов, на основании
которых можно было бы вести повествование о моих опытах. Пишу я так, как меня
направляет господь. Я не могу знать точно, что бог направляет все мои
сознательные мысли и действия. Но, анализируя свои поступки, важные и
незначительные, полагаю себя вправе считать, что все они направлялись господом.
Я не видел его и не знаю. Я верю в
бога, как верит весь мир, и поскольку вера моя незыблема, считаю ее равноценной
опыту. Однако определение веры как опыта означает измену истине, и поэтому,
пожалуй, правильнее сказать, что у меня нет подходящего слова, чтобы определить
свою веру в бога.
Теперь, по-видимому, несколько
легче понять, почему я считаю, что пишу эту книгу так, как внушает мне бог.
Приступив к предыдущей главе, я озаглавил ее сначала так же, как эту, но в
процессе работы понял, что, прежде чем рассказывать о своем опыте,
приобретенном в результате общения с европейцами, необходимо написать нечто
вроде предисловия. И я изменил название главы.
А теперь, начав эту главу, я
столкнулся с новой проблемой. О чем следует упомянуть и что опустить, говоря о
друзьях англичанах? Если не писать о событиях, необходимых для рассказа,
пострадает истина. А сразу решить, какие факты необходимы для рассказа, трудно,
поскольку я не уверен даже в уместности написания этой книги.
Сейчас я более ясно сознаю, почему
обычно автобиографии неравноценны истории (когда-то давно я читал об этом). Я
сознательно не рассказываю в этой книге обо всем, что помню. Кто может сказать,
о чем надо рассказать и о чем следует умолчать в интересах истины? Какую
ценность для суда представили бы мои недостаточные, ex parte[2]
показания о событиях моей жизни? Любой дилетант, повергший меня перекрестному
допросу, вероятно, смог бы пролить гораздо больше света на уже описанные мною
события, а если бы допросом занялся враждебный мне критик, то он мог бы даже
польстить себе тем, что выявил бы «беспочвенность многих моих притязаний».
Поэтому в данный момент я
раздумываю, не следует ли превратить дальнейшую работу над этой книгой. Но до
тех пор, пока внутренний голос не запретит мне, я буду писать. Я следую мудрому
правилу: однажды начатое дело нельзя бросить, если только оно не окажется
нравственно вредным.
Я пишу автобиографию не для того,
чтобы доставить удовольствие критикам. Сама работа над ней – это тоже поиски
истины. Одна из целей этой автобиографии, конечно, состоит в том, чтобы
ободрить моих товарищей по работе и дать им пищу для размышлений. Я начал
писать эту книгу по их настоянию. Ее бы не было, если бы не Джерамдас и Свами
Ананд. Поэтому, если я неправ, что пишу автобиографию, пусть они разделят со
мной мою вину.
Однако вернемся к теме, указанной
в заглавии. В Дурбане у меня в доме на правах члена семьи жили не только
индийцы, но и друзья англичане. Не всем нравилось это. Но я настаивал, чтобы
они жили у меня. Далеко не всегда я поступал мудро. Мне пришлось пережить
тяжелые испытания, но они были связаны и с индийцами, и с европейцами. И я не
жалею о том, что пережил их. Несмотря на это, а также на неудобства и
беспокойство, которые я часто причинял друзьям, я не изменил своего поведения,
и все же между нами сохранились дружеские отношения. Когда же мои знакомства с
пришельцами становились в тягость моим друзьям, я не колеблясь порицал их. Я
считал, что верующему надлежит видеть в других того же бога, какого он видит в
себе, и что он должен уметь жить, относясь терпимо к людям. А способность к
терпимости можно выработать, когда ты не избегаешь таких знакомств, а идешь им
навстречу, проникнувшись духом служения и вместе с тем не поддаваясь их
воздействию.
Поэтому, несмотря на то, что мой дом к началу бурской
войны был полон людей, я принял двух англичан, приехавших из Иоганнесбурга. Оба
были теософами. С одним из них м-ром Еитчином – вам представится случай
познакомиться ниже. Их пребывание в моем доме часто стоило жене горьких слез. К
сожалению, на ее долю по моей вине выпало немало таких испытаний. Это был
первый случай, когда друзья англичане жили у меня в доме на правах членов
семьи. Во время пребывания в Англии я часто жил в семьях англичан, но там я
приспосабливался к их образу жизни, и это было похоже на жизнь в пансионе.
Здесь же было наоборот. Друзья англичане стали членами моей семьи. Они во многих
отношениях приспособились к индийскому образу жизни. Хотя обстановка в доме
была европейской, но внутренний распорядок был в основном индийский. Помнится,
мне бывало иногда трудно обращаться с ними как с членами семьи, но я могу с
уверенностью сказать, что у меня они чувствовали себя совсем как дома. В
Иоганнесбурге у меня были более близкие знакомые среди европейцев, чем в
Дурбане.
В моей конторе в Иоганнесбурге
одно время служили четыре клерка индийца, которые, пожалуй, были для меня
скорее сыновьями, чем клерками. Но они не могли справиться со всей работой.
Невозможно было вести дела без машинописи. Среди нас умел печатать на машинке
только я один, да и то не очень хорошо. Я обучил этому двух клерков, однако они
плохо знали английский язык. Одного из клерков мне хотелось обучить
бухгалтерии, так как нельзя было вызывать нового сотрудника из Наталя: ведь,
чтобы приехать в Трансвааль, нужно было разрешение, а из соображений личного
порядка я не считал возможным просить об одолжении чиновника, выдающего
пропуска в Трансвааль.
Я не знал, что делать. Дела
стремительно скапливались, казалось невозможным, несмотря на все мои старания,
справиться и с профессиональной и с общественной работой. Мне очень хотелось
нанять клерка европейца, но я не был уверен, что белый мужчина или белая
женщина станет служить в конторе цветного. И все-таки решил попробовать. Я
обратился к знакомому агенту по пишущим машинкам и попросил подыскать мне
стенографистку. У него было на примете несколько девушек, и он обещал уговорить
одну из них служить у меня. Он встретился с шотландской девушкой по имени мисс
Дик, которая только что приехала из Шотландии. Ей хотелось честно зарабатывать
себе на жизнь в любом месте; кроме того, она очень нуждалась. Агент послал ее
ко мне. С первого же взгляда она мне понравилась.
– Вы согласны служить у
индийца? – спросил я.
– Конечно, – решительно
ответила она.
– На какое жалованье вы
рассчитываете?
– На
– Отнюдь нет, если вы будете
работать так, как мне необходимо. Когда вы сможете начать?
– Хоть сейчас, если вам
угодно.
Я был очень доволен и тотчас начал
диктовать ей письма.
Она стала для меня не просто
машинисткой, а скорее дочерью или сестрой. У меня почти не было оснований быть
недовольным ее работой. Часто ей доверялись дела на суммы в тысячи фунтов
стерлингов, она вела и бухгалтерские книги. Она завоевала мое полное доверие,
но что гораздо важнее, поверяла мне свои самые сокровенные мысли и чувства,
обратилась за советом при выборе мужа, и я имел удовольствие выдать ее замуж.
Когда же исс Дик стала м-с Макдональд, она вынуждена была оставить службу у
меня, но даже и после замужества оказывала мне кое-какие услуги, когда мне
приходилось к ней обращаться.
Однако теперь вместо нее нужно
было найти новую стенографистку, и мне удалось нанять другую девушку. То была
мисс Шлезин, представленная мне м-ром Калленбахом, о котором читатель узнает в
свое время. Сейчас она работает учительницей в одной из средних школ в
Трансваале. Когда же она пришла ко мне, ей было примерно лет семнадцать. Иногда
м-р Калленбах и я просто выходили из себя из-за некоторых черт ее характера.
Она пришла к нам не столько для того, чтобы работать в качестве стенографистки,
сколько стремясь, приобрести опыт. Расовые предрассудки были ей совершенно s.
чужды. Казалось, она не считалась ни с возрастом, ни с опытом человека. Она не
колеблясь могла даже оскорбить человека, высказав ему в лицо все, что думает о
нем. Ее порывистость часто ставила меня в затруднительное положение, но ее
простодушие и непосредственность устраняли все трудности так же быстро, как они
возникали. Я часто подписывал, не просматривая, письма, которые она печатала,
так как считал, что она владеет английским языком гораздо лучше, чем я, и всецело
полагался на ее преданность.
Долгое время она получала не более
шести фунтов стерлингов в месяц и никогда не соглашалась получать больше
десяти. Когда же я стал убеждать ее взять больше, она сказала:
– Я здесь не затем, чтобы
получать у вас жалованье. Я пришла к вам потому, что мне нравится работать с
вами, нравятся ваши идеалы.
Как-то ей пришлось попросить у
меня
Работая, она не знала покоя ни
днем, ни ночью. Отваживаясь отправляться поздно вечером с поручением, она
сердито отвергала всякое предложение сопровождать ее. Множество индийцев
обращались к ней за помощью и советом. Когда же во время сатьяграхи почти все
руководители были брошены в тюрьму, она одна руководила движением. Она
распоряжалась тысячами фунтов стерлингов, на ее руках была огромная
корреспонденция и газета «Индиан опиньон», но она, казалось, не знала
усталости.
Я мог бы очень долго говорить о
мисс Шлезин, но лучше закончить эту главу характеристикой, данной ей Гокхале.
Гокхале был знаком со всеми моими товарищами по работе. Многие ему нравились, и
он не скрывал своего мнения о них, однако первое место он отводил мисс Шлезин.
– Я редко встречался с такой
жертвенностью, чистотой и бесстрашием, как у мисс Шлезин, – заявил он. – Среди
ваших сотрудников она, помоему, стоит на первом месте.
Прежде чем продолжить рассказ о
других моих хороших знакомыхевропейцах, должен остановиться на некоторых важных
обстоятельствах. Однако прежде следует рассказать об одном из знакомств. Мисс
Дик не могла справиться со всей работой, нужны были еще помощники. Выше я уже
говорил о м-ре Ритче. Я хорошо знал его. Он был управляющим коммерческой фирмы,
а теперь соглашался расстаться с фирмой и работать под моим руководством. Он
сильно облегчил мне работу. Примерно в это же время адвокат Маданджит предложил
мне вместе с ним издавать газету «Индиан опиньон». Прежде он уже занимался
издательским делом, и я одобрил его предложение. Газета стала выходить в 1904
году. Первым ее редактором был адвокат Мансухлал Наазар. Но основное бремя
работы легло на меня, и почти все время я был фактически издателем газеты. Это
произошло не потому, что Мансухлал не мог выполнять эту работу. В бытность свою
в Индии он много занимался журналистикой, но никогда не решился бы писать по
таким запутанным проблемам, как южноафриканские, предоставляя делать это мне.
Он питал глубочайшее доверие к моей проницательности и поэтому возложил на меня
ответственность за составление редакционных статей. Газета выходила
еженедельно. Вначале она выпускалась на гуджарати, хинди, тамили и английском
языках. Но я убедился, что издания на тамили и хинди не нужны. Они не выполняли
своего назначения, и я прекратил их издание: я понимал, что продолжать выпуск
газеты на этих языках было бы даже заблуждением.
Я не думал, что мне придется
вкладывать средства в издание газеты, но скоро убедился, что она не может
существовать без моей финансовой помощи. И индийцы, и европейцы знали, что, не
являясь официальным редактором «Индиан опиньон», я фактически несу
ответственность за ее направление. Ничего особенного не случилось бы, если бы
газета вообще не издавалась, но прекращение ее выпуска было бы для нас и
потерей и позором. Поэтому я беспрестанно ссужал средства, пока, наконец, не
отдал газете все свои сбережения. Помнится, что иногда я вынужден был тратить
на издание по
Но газета, как мне теперь кажется,
сослужила общине хорошую службу. Мы ее никогда не рассматривали как
коммерческое предприятие. За весь период моего руководства газетой перемены в
ее направлении отражали перемены в моем мировоззрении. В те времена «Индиан
опиньон», так же как теперь «Янг Индиа» и «Навадживан», была зеркалом моей
жизни. На ее страницах я изливал свою душу и излагал свое понимание принципов
сатьяграхи и осуществления ее на практике. В течение десяти лет, т. е. вплоть
до 1914 года, за исключением перерывов в связи с моим вынужденным отдыхом в;
тюрьме, едва ли хоть один номер «Индиан опиньон» вышел без моей статьи.
Помнится, в этих статьях не было ни одного необдуманного тщательно слова, не
было сознательного преувеличения, и ничего не писалось только с целью
понравиться читателям. Газета стала для меня школой выдержки, а для моих друзей
– средством общения с моими мыслями. Критик не нашел бы в ней ничего
вызывающего возражения. Действительно, тон «Индиан опиньон» вынуждал критика
обуздать свое перо. Пожалуй, и проведение сатьяграхи было бы невозможно без
«Индиан опиньон». Читатели искали в ней правдивые известия о сатьяграхе и о
положении индийцев в Южной Африке. Для меня же газета была средством изучения;
человеческой природы во всех ее проявлениях, поскольку я всегда стремился к
установлению тесного и откровенного общения между редактором и читателями. Мои корреспонденты
буквально забрасывали меня письмами, в которых изливали свою душу. Письма были
дружеские или критические, или резкие – в соответствии с характером писавших.
Изучать, осмысливать эти письма и отвечать на них было для меня хорошей школой.
Посредством переписки со мной община как бы размышляла вслух. Это помогало мне
лучше осознать свою ответственность как журналиста, а завоеванный таким путем
авторитет в общине способствовал тому, что в будущем наше движение стало
эффективным, благородным и непреодолимым.
Уже в первый месяц издания «Индиан
опиньон» я понял, что единственной целью журналиста должно быть служение
обществу. Газета – великая сила, но подобно тому, как ничем не сдерживаемый
поток затопляет берега и истребляет посевы, так и не направляемое перо
журналиста служит только разрушению. Если его направляют со стороны, то это
бывает еще губительнее, чем когда его не направляют совсем. Польза будет только
тогда, когда журналист сам направляет свое перо. Если с этой точки зрения
подойти к содержанию газет, пожалуй, немногие из них выдержат испытание. Но кто
прекратит издание бесполезных газет? И кто может быть судьей? Полезное и
бесполезное, как вообще добро и зло, идут рядом, а человек должен уметь сделать
для себя выбор.
Определенные слои населения
(оказывающие нам важнейшие социальные услуги), те самые, которые у нас,
индусов, считаются «неприкасаемыми», изгнаны на окраины городов и деревень. Эти
окраинные кварталы называются на гуджарати «дхедвадо», и название это носит
презрительный оттенок. Совершенно так же когда-то в христианской Европе евреи
были «неприкасаемыми», и кварталы, отведенные для них, носили оскорбительное
название «гетто». Аналогичным образом в наши дни мы сделались «неприкасаемыми»
в Южной Африке. Будущее покажет, насколько самопожертвование Эндрюса и
волшебная палочка Шастри помогут нашей реабилитации.
Древние евреи считали себя, в
отличие от всех других народов, народом, избранным богом. Это привело к тому,
что их потомков постигла необычная и несправедливая кара. Почти так же индусы
считали себя арийцами, или цивилизованным народом, а часть своих родичей – не
арийцами, или «неприкасаемыми». Это и привело к тому, что необычное, пусть и
справедливое, возмездие постигло не только индусов в Южной Африке, но также и
мусульман и парсов, поскольку все они выходцы из одной страны и имеют тот же
цвет кожи, что и их братья индусы.
Читатель теперь должен в известной
мере понять значение слова «поселки», которое я поставил в заголовке этой
главы.
В Южной Африке мы получили
отвратительную кличку «кули». В Индии слово «кули» означает «носильщик» или
«возчик», но в Южной Африке это слово приобрело презрительный оттенок. Оно
означает там то же самое, что у нас «пария» или «неприкасаемый», а кварталы,
отведенные для «кули», называются «поселками для кули». Такой поселок был и в
Иоганнесбурге, но в противоположность другим населенным пунктам, где были такие
поселки и где индийцы имели право на собственность, в иоганнесбургском поселке
индийцы лишь получили свои участки в аренду на 99 лет. Площадь поселка не
увеличивалась по мере роста населения, и люди жили в страшной тесноте. Если не
считать бессистемных мероприятий по очистке отхожих мест, муниципалитет
буквально ничего не делал для санитарного благоустройства; еще меньше делал он
для улучшения дорог и освещения. Да и трудно было ожидать, чтобы муниципалитет
стал интересоваться санитарными условиями поселка, в то время как он был вообще
равнодушен к благосостоянию его жителей. Сами же индийцы были столь несведущи в
вопросах коммунальной санитарии и гигиены, что ничего не могли сделать без
помощи или наблюдения со стороны муниципалитета. Если бы все жившие в поселке
индийцы были Робинзонами Крузо, дело обстояло бы иначе. Но во всем мире нет
эмигрантской колонии, населенной Робинзонами. Обычно люди отправляются на
чужбину в поисках материального достатка и работы. Основная масса индийцев,
осевших в Южной Африке, состояла из невежественных, нищих земледельцев,
нуждавшихся в том, чтобы о них заботились и их оберегали. Торговцев и
образованных людей среди них почти не было.
Преступная небрежность
муниципалитета и невежество индийских поселенцев привели к тому, что поселок
оказался в отвратительных санитарных условиях. Муниципалитет использовал это
антисанитарное состояние поселка, бывшее следствием бездеятельности самого
муниципалитета, как предлог для уничтожения индийского поселения и с этой целью
добился от местных властей разрешения согнать индийцев с их земельных участков.
Таково было положение, когда я обосновался в Иоганнесбурге.
Поселенцам же, имевшим право
собственности на землю, предлагалось, конечно, возмещение убытков. Был назначен
особый трибунал для рассмотрения дел о земельных участках. Если владелец не
соглашался на компенсацию в размере, назначенном муниципалитетом, он имел право
обратиться в трибунал, и если трибунал оценивал участок выше суммы,
предложенной муниципалитетом, последний должен был платить судебные издержки.
Большинство владельцев пригласило
меня в качестве своего поверенного. Я не хотел наживать деньги на этих делах, и
поэтому я сказал владельцам, что буду удовлетворен любой суммой, какую
установит трибунал в случае выигрыша дела, и гонораром в размере
Примерно из семидесяти дел только
одно было проиграно. Так что мой гонорар достиг весьма солидной суммы. Но
«Индиан опиньон» постоянно нуждалась в средствах и поглотила, насколько могу
припомнить, сумму в
Читателю будет, пожалуй, интересно
узнать, как индийцы называли меня. Абдулла Шет отказался звать меня Ганди.
Никто, к счастью, не оскорбил меня обращением «сахиб» и не считал меня таковым.
Абдулла Шет возымел счастливую мысль называть меня «бхаи», т. е. брат. Остальные
последовали его примеру и стали звать меня «бхаи» вплоть до моего отъезда из
Южной Африки. Это имя получило особый смысл в устах бывших законтрактованных
индийских рабочих.
Когда право собственности на землю
в поселке перешло к муниципалитету, индийцев выселили не сразу. Прежде чем
изгнать жителей, необходимо было найти для них подходящее место, а так как
муниципалитету сделать это было нелегко, индийцы вынуждены были по-прежнему
оставаться в том же «грязном» поселке, с той лишь разницей, что положение их
стало еще хуже. Перестав быть собственниками, они сделались арендаторами у
муниципалитета, а квартал от этого стал еще грязнее. Когда они были
собственниками, то все-таки поддерживалась какая-то чистота, хотя бы из страха
перед законом. Муниципалитет же такого страха не испытывал. Число арендаторов
возрастало, а вместе с ними росли запущенность и беспорядок.
В то время как индийцы мучились в
таких условиях, вспыхнула эпидемия черной (или легочной) чумы, которая страшнее
и губительнее бубонной.
Очагом эпидемии, по счастью,
оказался не поселок, а один из золотых приисков в окрестностях Иоганнесбурга.
Работали гам в основном негры, а за санитарные условия отвечали только их белые
хозяева. По соседству с прииском работали индийцы. Двадцать три человека
заболели сразу и к вечеру вернулись в свои жилища в поселке с острым приступом
чумы. Случилось так, что адвокат Маданджит был как раз в это время в поселке,
распространяя подписку на «Индиан опиньон». Он был на редкость бесстрашным
человеком. При виде жертв этой ужасной болезни сердце его содрогнулось, и он
послал мне записку следующего содержания: «Началась вспышка черной чумы.
Немедленно приезжайте и примите срочные меры, в противном случае мы должны
ожидать ужасных последствий. Пожалуйста, приезжайте немедля».
Маданджит смело сломал замок
пустовавшего дома и разместил в нем всех больных. Я на велосипеде приехал в
поселок и послал секретарю муниципального совета записку с сообщением об
обстоятельствах, при которых мы завладели домом.
Д-р Уильям Годфри, имевший
практику в Иоганнесбурге, прибежал на помощь, едва до него дошла весть о
случившемся. Он стал для больных и сиделкой и врачом. Но больных было двадцать
три, а нас только трое, и сил наших не хватало.
Я верю – и вера моя подтверждена
опытом, – что, если сердце человека чисто, он всегда найдет нужных ему людей и
нужные средства для борьбы с бедствием. В ту пору в моей конторе служило
четверо индийцев: Кальяндас, Манеклал, Гунвантраи Десаи и еще один, имени
которого я не помню. Кальяндаса препоручил мне его отец. Я редко встречал в
Южной Африке человека, более готового к услугам и к беспрекословному
повиновению, чем Кальяндас. К счастью, он был тогда еще не женат, и потому я не
колеблясь возложил на него выполнение обязанностей, сопряженных с таким большим
риском. Манеклал поступил ко мне на службу в Иоганнесбурге. Он также, насколько
могу припомнить, не был тогда женат. Итак, я решил принести в жертву всех
четырех – называйте их как хотите – служащих, товарищей по работе, сыновей.
Мнение Кальяндаса не нужно было спрашивать. Остальные выразили согласие
помогать, едва я к ним обратился. «Где вы, там будем и мы» – таков был их
ответ.
У м-ра Ритча была большая семья.
Он тоже хотел было присоединиться к нам, но я не разрешил ему. Совесть не
позволила мне подвергнуть его такому риску. Поэтому он помогал нам, сам
оставаясь вне опасной зоны.
То была страшная ночь, ночь
непрерывного бдения и ухода за больными. Мне приходилось делать это и раньше,
но никогда еще я не ухаживал за больными чумой. Д-р Годфри заразил нас своей
отвагой. Уход за больными был необременителен. Давать им лекарства, заботиться
об их нуждах, держать их и их койки в чистоте и порядке и ободрять их – вот
все, что от нас требовалось.
Неутомимое усердие и бесстрашие, с
которыми работали молодые люди, радовали меня чрезвычайно. Можно было понять
смелость д-ра Годфри и такого много испытавшего в жизни человека, как
Маданджит. Но какова была стойкость этих зеленых юнцов!
Помнится, в ту ночь ни один из
больных не умер.
Это событие, хотя и весьма
прискорбное, представляет собою захватывающий интерес, а для меня исполнено
такой религиозной значимости, что я должен посвятить ему по меньшей мере еще
две главы.
Секретарь муниципального совета
выразил мне признательность за то, что я позаботился о больных, заняв
пустовавший дом. Он откровенно признался, что муниципальный совет не может
тотчас принять все необходимые меры для борьбы с бедствием, но обещал нам
всяческую помощь. Осознав лежащий на нем общественный долг, муниципалитет не
стал медлить с принятием экстренных мер.
На следующий день в мое
распоряжение был передан пустовавший склад, куда предлагалось перевести
заболевших, но помещение не было подготовлено, строение было запущенное и грязное.
Мы сами его вычистили, затем с помощью сострадательных индийцев раздобыли
несколько постелей и другие необходимые принадлежности и устроили временный
госпиталь. Муниципалитет прислал нам сиделку, которая принесла с собой коньяк и
предметы больничного обихода. Д-р Годфри продолжал оставаться на своем посту.
Сиделка была женщиной доброй и
готова была ухаживать за больными, но мы редко позволяли ей прикасаться к ним
из боязни, что она заразится.
Мы получили предписание как можно
чаще давать больным коньяк. Сиделка советовала и нам в целях профилактики пить
его, как это делала она сама но никто из нас даже не притронулся к нему. Я не
верил в его благотворное действие и на больных. С разрешения д-ра Годфри я
перевел трех больных, которые согласились обходиться без коньяка, на лечение,
заключавшееся в прикладывании компрессов из влажной земли к голове и груди.
Двое из них были спасены. Остальные двадцать умерли.
Тем временем муниципалитет
принимал все новые меры. Милях в семи от Иоганнесбурга находился лазарет для
инфекционных больных. Двоих выживших больных перевели в палатки недалеко от
лазарета, и было решено отправлять туда всех вновь заболевших. Итак, мы
освободились от своих обязанностей.
Через несколько дней мы узнали,
что добрая сиделка заразилась чумой и тотчас же скончалась. Нельзя объяснить,
почему спаслись те двое из больных и как не заразились мы, но этот опыт укрепил
мою веру в эффективность лечения землей и усилил неверие в коньяк, хотя бы и
применяемый как лекарство. Я понимаю, что для такой убежденности нет
достаточных оснований, но до сих пор не могу освободиться от впечатления,
которое у меня тогда сложилось, и поэтому счел необходимым упомянуть о нем и
здесь.
Как только вспыхнула чума, я
выступил в печати с резким письмом, в котором обвинял муниципалитет в
пренебрежении к элементарным нуждам поселка, перешедшего в его владение, и
возлагал на муниципалитет всю ответственность за вспышку чумы. Письмо это
послужило поводом для знакомства с Генри Полаком. Этому же своему письму я
отчасти обязан и дружбой с ныне покойным преподобным Джозефом Доуком.
Я уже говорил, что обычно питался
в вегетарианском ресторане. Там я познакомился с Альбертом Уэстом. Обычно мы
каждый вечер встречались в ресторане, вместе оттуда уходили и совершали
послеобеденную прогулку. Уэст был компаньоном небольшого издательского
предприятия. Он прочел в газете мое письмо о причинах вспышки чумы и, не найдя
меня в ресторане, забеспокоился.
С тех пор как началась эпидемия
чумы, мои товарищи по работе и я значительно уменьшили свой рацион питания, так
как я давно взял себе за правило переходить на облегченное питание в период
эпидемий. Поэтому в те дни я вовсе не обедал, а второй завтрак заканчивал до
прихода посетителей.
Я предупредил хозяина ресторана, с
которым был хорошо знаком, что ухаживаю за больными чумой и потому стараюсь по
возможности избегать встреч с друзьями.
Не встречая меня в ресторане день
– два, мистер Уэст явился ко мне домой рано утром как раз в тот момент, когда я
выходил на прогулку. Увидев меня в дверях, он сказал:
– Я не нашел вас в ресторане
и не на шутку перепугался, подумал, не случилось ли чего с вами. Поэтому и
решил зайти к вам с утра, чтобы наверняка застать дома. Я предоставляю себя в
ваше распоряжение и готов помочь вам ухаживать за больными. Вы знаете, что у
меня нет семьи.
Я выразил ему свою признательность
и не раздумывая ответил:
– Я не возьму вас ухаживать
за больными. Если новых заболеваний не будет, мы освободимся через день – два.
Но у меня есть к вам другая просьба.
– Какая именно?
– Не могли бы вы взять на
свое попечение «Индиан опиньон» в Дурбане? М-р Маданджит, по-видимому,
задержится здесь, а кто-нибудь должен быть в Дурбане. Если бы вы могли туда
поехать, я бы почувствовал себя на этот счет спокойным.
– Вы знаете, что у меня есть
дела по издательству. Весьма вероятно, что я смогу поехать, но позвольте мне
дать окончательный ответ только вечером. Мы поговорим об этом во время вечерней
прогулки.
Он согласился на поездку. Вопрос о
вознаграждении его не интересовал, поскольку он руководствовался не денежными
соображениями. Но все же мы договорились о вознаграждении в
М-р Уэст происходил из семьи
английского крестьянина в Лоуте (Линкольншир). Он получил обычное школьное
образование, но многое ему дала школа жизни, а также самообразование. Я всегда
знал его как честного, трудолюбивого, богобоязненного и гуманного человека.
Подробнее читатель узнает о нем и
его семье в следующих главах.
Мои товарищи по работе и я
освободились от ухода за больными, но оставалось еще много дел, связанных с
последствиями чумы.
Как я уже упоминал, муниципалитет
пренебрежительно относился к нуждам поселка, однако, когда вопрос касался
здоровья белых граждан, он был начеку: давал крупные суммы на охрану их здоровья
и теперь деньгами «заливал», как водой, очаги чумы. Несмотря на многочисленные
грехи муниципалитета в отношении индийцев, на которые я всегда указывал, я не
мог не восторгаться его заботами о белых гражданах и старался, как мог, помочь
ему в этой его похвальной деятельности. Думаю, что, если бы я отказался помочь
муниципалитету, его деятельность была бы значительно осложнена и он наверняка
прибегнул бы к крайним мерам вплоть до вооруженной силы.
Но этого удалось избежать.
Муниципальные власти остались довольны индийцами, так как это значительно
облегчило борьбу с чумой. Я использовал все свое влияние на индийцев, чтобы
заставить их подчиниться требованиям муниципалитета. Выполнять его требования
было нелегко, но не могу припомнить, чтобы хоть один человек не последовал
моему совету.
Поселок строго охранялся. Входить
в него и выходить без специального разрешения воспрещалось. Я и мои помощники
получили постоянные пропуска. Решено было выселить всех жителей из поселка и
разместить их на три недели в палатках в открытой местности, милях в тринадцати
от Иоганнесбурга, а сам поселок сжечь. Чтобы устроить всех этих людей в
палатках, обеспечить их продовольствием и необходимыми предметами обихода,
требовался некоторый срок, и на это время нужна была охрана.
Люди были страшно напуганы, но мое
постоянное присутствие действовало на них ободряюще. Многие бедняки по
обыкновению зарывали свои скудные сбережения в землю. Теперь же их предстояло
выкопать. У индийцев не было своего банка, они никого не знали. Я сделался их
банкиром. Потоки денег полились в мою контору. В тот критический момент я не
мог установить, сколько мне причиталось за труды, но с работой кое-как
удавалось справляться. Я был хорошо знаком с управляющим банка, в котором
лежали мои собственные сбережения. Я предупредил его, что вынужден отдать ему
на хранение и эти деньги. У банка не было никакого желания принимать большое
количество медной и серебряной монеты.
Кроме того, банковские служащие не
соглашались прикасаться к деньгам, поступившим из местности, зараженной чумой.
Но управляющий всеми силами старался помочь мне. Решено было перед сдачей денег
в банк их продезинфицировать. Насколько помню, всего было сдано на хранение
приблизительно 60 тысяч фунтов стерлингов. Тем, у кого было денег побольше, я посоветовал
внести их в качестве постоянных вкладов, и они последовали моему совету. В
результате некоторые привыкли помещать деньги в банк.
Жители поселка специальным поездом
были вывезены в Клипспрутфарм близ Иоганнесбурга; муниципалитет снабдил их продовольствием
на общественный счет. Палаточный город напоминал военный лагерь. Непривычные к
лагерной жизни, люди впали в уныние и с удивлением смотрели на происходившее
вокруг. Но с большими неудобствами столкнуться им не пришлось. Я обычно каждый
день приезжал к ним на велосипеде. Через сутки после переселения они забыли о
своих бедах, и жизнь потекла своим чередом. Приехав в лагерь, я нашел его
обитателей поющими песни и веселящимися. Трехнедельное пребывание на свежем
воздухе оказалось весьма благотворным.
Насколько помню, поселок был
предан огню на другой же день после эвакуации. Муниципалитет не обнаружил
склонности хоть что-нибудь уберечь от огня. Примерно в то же время и по тем же
соображениям муниципалитет сжег принадлежавшие ему деревянные постройки на
рынке, потерпев убытку примерно в 10 тысяч фунтов стерлингов. Поводом к такому
решительному шагу послужило то, что на рынке были обнаружены дохлые крысы.
Муниципалитет понес большие
убытки, но дальнейшее распространение чумы было приостановлено, и город
вздохнул свободнее.
События, связанные с чумой,
усилили мое влияние среди бедных индийцев и усложнили мою деятельность,
увеличив ответственность. Некоторые новые знакомства с европейцами приобрели
столь дружественный характер, что значительно увеличили мои моральные
обязательства.
С м-ром Полаком я познакомился
точно так же, как и с м-ром Уэстом, в вегетарианском ресторане. Однажды вечером
какой-то молодой человек, обедавший за столиком неподалеку от меня, прислал мне
свою визитную карточку, выражая тем самым желание познакомиться. Я пригласил
его за свой столик, и он пересел ко мне.
– Я помощник редактора
журнала «Критика – сказал он. – Когда я прочитал ваше письмо в газете по поводу
чумы, мне сильно захотелось познакомиться с вами. Очень рад, что такая
возможность представилась.
Мне понравилась искренность
Полака. В тот же вечер мы узнали друг друга еще ближе и обнаружили, что у нас
почти одинаковые взгляды на важнейшие жизненные проблемы. Он любил жить совсем
просто. У него была изумительная способность осуществлять на деле все то, до
чего он доходил собственным умом. Многие перемены, произведенные им в своей
жизни, были и быстры и радикальны.
«Индиан опиньон» требовала все
больших расходов. Первое же сообщение от м-ра Уэста было тревожным. Он писал:
«Не думаю, чтобы предприятие
принесло вам ту прибыль, на какую вы рассчитываете. Боюсь, как бы не было
убытка. Счета в беспорядке. Необходимо взыскать большие суммы с должников, но
нельзя найти концы. Следует произвести тщательную ревизию. Но все это не должно
тревожить вас. Я приложу все усилия, чтобы восстановить порядок. Остаюсь здесь
независимо от того, будет прибыль или нет».
М-р Уэст вполне мог уехать,
обнаружив, что прибыли не предвидится, и я не мог бы осудить его за это.
Действительно, он был вправе обвинить меня в том, что я охарактеризовал
предприятие как прибыльное, не имея на то достаточных оснований. Но он даже ни
разу не пожаловался. Однако у меня создалось впечатление, что в результате
этого открытия м-р Уэст стал считать меня чересчур доверчивым. Я просто принял
на веру оценку, сделанную Маданджитом, не позаботившись о том, чтобы проверить
ее, и сообщил мру Уэсту об ожидаемой прибыли.
Теперь я знаю, что общественный
деятель не должен делать заявлений, в которых он не совсем уверен. Более того,
почитатель истины должен соблюдать величайшую осторожность. Позволить человеку
поверить в нечто не проверенное основательно – значит скомпрометировать истину.
Мне больно признаться, что несмотря на то, что я знаю все это, я еще не совсем
поборол в себе доверчивость. В этом виновато мое честолюбие, проявляющееся в
том, что я берусь за большее количество дел, чем могу выполнить. Это честолюбие
часто служило причиной беспокойства скорее для моих товарищей по работе, чем
для меня самого.
Получив письмо от м-ра Уэста, я
выехал в Наталь. К этому времени мы с м-ром Полаком стали уже друзьями. Он
проводил меня на станцию и дал на дорогу книгу, которая, по его словам, должна
была непременно мне понравиться. Это была книга Раскина «Последнему, что и
первому».
Я не мог от нее оторваться. Она
буквально захватила меня.
Поезд от Иоганнесбурга до Дурбана
шел сутки и прибывал в Дурбан вечером. Я не спал всю ночь. Я решил изменить
свою жизнь в соответствии с идеалами этой книги.
Это было первое прочитанное мною
произведение Раскина. В годы учения я почти ничего не читал, кроме учебников, а
впоследствии, окунувшись с головой в свою деятельность, имел мало времени для
чтения. Поэтому начитанностью похвастаться не мог. Все же я думаю, что не много
потерял от этого вынужденного ограничения. Наоборот, читая не очень много, я
имел возможность хорошо переваривать прочитанное. Книга «Последнему, что и
первому» вызвала немедленную, практическую перемену в моей жизни. Впоследствии
я перевел ее на гуджарати под заглавием «Сарводайя» (Всеобщее благо).
Мне кажется, что в этом великом
произведении Раскина я нашел отражение некоторых из самых своих глубоких
убеждений. Вот почему оно захватило меня до такой степени и произвело целый
переворот в моей жизни. Поэт – это тот, у кого есть сила пробудить добро,
сокрытое в человеческой груди. Поэты не действуют на всех одинаково, потому что
не все люди развиты в одинаковой степени.
Основные положения книги Раскина
сводятся, как я понял, к следующему:
1. Благо отдельного человека
содержится в благе всех.
2. Работа юриста имеет одинаковую
ценность с работой парикмахера, поскольку у всех одинаковое право зарабатывать
трудом себе на пропитание.
3. Жить стоит только трудовой
жизнью, т. е. жизнью земледельца или ремесленника.
Первый из этих принципов я знал.
Второй я сознавал смутно. До третьего сам не додумался. Книга Раскина сделала
для меня ясным, как день, что второй и третий принципы заключены в первом. Я
поднялся на рассвете, готовый приступить к осуществлению этих принципов.
Обо всем этом я поговорил с м-ром
Уэстом, рассказав ему о впечатлении, которое произвела на меня книга
«Последнему, что и первому», и предложил перевести издательство «Индиан
опиньон» в сельскую местность, где все трудились бы, получая одинаковое
содержание, а в свободное время посвящали себя издательской работе. М-р Уэст
согласился со мной. Мы установили, что каждый сотрудник, независимо от расовой
или национальной принадлежности будет, получать три фунта стерлингов ежемесячно.
Теперь вопрос был в том,
согласятся ли человек десять или больше работников типографии поселиться на
уединенной ферме и удовлетворятся ли они столь скудным содержанием. Поэтому мы
решили, что те, кто не сможет принять этот план, будут получать прежние ставки,
пока постепенно не возвысятся до нашего идеала и не пожелают стать членами
колонии.
Я побеседовал об этом с
сотрудниками. Мои план пришелся не по вкусу адвокату Маданджиту, считавшему его
неразумным и губительным для дела, которому он посвятил все свои силы: он
полагал, что работники разбегутся, что «Индиан опиньон» перестанет выходить и
типографию придется закрыть.
Среди людей, работавших в
типографии, был мой двоюродный брат Чхаганлал Ганди. Я изложил ему свою идею тогда
же, когда рассказал о ней Уэсту. У него были жена и дети, но он с детства
привык жить и работать под моим руководством и всецело мне доверял. Без всяких
разговоров он принял мое предложение и с тех пор никогда меня не покидал.
Механик Говиндасвами также решил присоединиться к нам. Остальные не приняли
плана в целом, но согласились ехать в любое место, в какое я переведу
типографию.
Не думаю, чтобы на все эти
переговоры ушло более двух дней. Затем я дал объявление о желании приобрести
земельный участок поблизости от железнодорожной станции в окрестностях Дурбана.
Вскоре поступило предложение из Феникса. М-р Уэст и я отправились посмотреть
участок. Мы приобрели
Только один номер «Индиан опиньон»
пришлось печатать на стороне, в типографии «Меркурий».
Я старался заманить в Феникс своих
родных и друзей, которые приехали со мной из Индии попытать счастья в Южной
Африке и занимались теперь различного рода деятельностью. Они приехали, желая
разбогатеть, и поэтому уговорить их было трудно, но все же некоторые
согласились. Упомяну здесь только Маганлала Ганди. Остальные затем вернулись к
прежним занятиям. Он же оставил все и соединил свою судьбу с моею. Его
способности, самопожертвование и преданность делу поставили его в первые ряды
участников моих нравственных исканий. Как ремесленник самоучка он занимал среди
моих товарищей исключительное положение.
Так в 1904 году была основана
колония в Фениксе, и, несмотря на часто возникавшие трения, «Индиан опиньон»
продолжает издаваться.
Однако рассказу о первоначальных
трудностях, о происшедших переменах, о надеждах и разочарованиях следует
посвятить отдельную главу.
Нелегко было выпустить первый
номер «Индиан опиньон» в Фениксе. Не прими я мер предосторожности, первый
выпуск газеты пришлось бы задержать или не печатать вовсе. Мысль об установке
двигателя для приведения в действие печатной машины не привлекала меня. Мне
казалось, что там, где сельскохозяйственные работы выполняются вручную, более
уместно использовать физический труд работников. Но поскольку эта идея
оказалась невыполнимой, мы приобрели двигатель внутреннего сгорания. Все же я
предложил Уэсту иметь под рукой какое-нибудь приспособление, чтобы
воспользоваться им в случае неисправности двигателя. Он достал маховик, который
приводился в движение вручную. Мы сочли, что обычный размер ежедневных номеров
газеты не пригоден для столь отдаленного места, как Феникс. Формат нашей газеты
был уменьшен с тем, чтобы в случае крайней необходимости экземпляры газеты
можно было отпечатать при помощи ножного привода.
На первых порах накануне выпуска
очередного номера газеты всем нам приходилось работать допоздна. Стар и млад
должны были помогать фальцевать листы. Обычно мы заканчивали работу между
десятью и двенадцатью часами ночи. Первую ночь забыть невозможно. Листы были
набраны, но двигатель вдруг отказался работать. Мы вызвали инженера из Дурбана,
чтобы наладить двигатель. И он и Уэст старались изо всех сил, но все было
напрасно. Все мы были обеспокоены. Наконец, Уэст в отчаянии подошел ко мне и
сказал со слезами на глазах:
– Двигатель работать не
будет. Боюсь, что мы не сможем выпустить газету в срок.
– Что ж, ничего не поделаешь.
Бесполезно лить слезы. Давайте предпримем что-нибудь другое, что в наших
человеческих силах. Как обстоит дело с маховиком? – сказал я, успокаивая его.
– Но где найти людей? –
возразил он. – Ведь одни мы не справимся. Нужно несколько смен рабочих, по
четыре человека в каждой, а наши люди очень устали.
Строительные работы еще не были
закончены, поэтому плотники продолжали жить у нас. Они спали на полу в
типографии. Я указал на них:
– А почему бы не попросить
плотников? Тогда мы сможем работать всю ночь напролет. Мне думается, такая
возможность у нас есть.
– Я не решусь разбудить
плотников, – сказал Уэст, – а наши люди действительно слишком устали.
– Хорошо, я сам поговорю с
ними, – ответил я.
– Тогда вполне вероятно, что
мы справимся с работой, – сказал Уэст.
Я разбудил плотников и попросил их
помочь нам. Их не надо было долго уговаривать. В один голос они заявили:
– Какой же от нас будет прок,
если к нам нельзя обратиться за помощью в критический момент? Отдыхайте, а мы
покрутим маховик. Это для нас работа легкая.
Нечего и говорить, что наши люди
также были готовы работать.
Уэст воспрянул духом, когда мы
принялись за работу, даже запел песню. Я присоединился к плотникам, а все
остальные помогали нам по очереди. Так мы работали до семи часов утра. Но
сделать предстояло еще многое. Поэтому я попросил Уэста разбудить инженера,
чтобы он снова попробовал пустить двигатель. Если бы это удалось сделать, мы
смогли бы вовремя закончить работу.
Уэст разбудил инженера, и он
тотчас же направился в помещение, где стоял двигатель. И, о чудо! Двигатель
заработал почти сразу, едва инженер дотронулся до него. Типография огласилась
криками радости.
– В чем дело? – спросил я. –
Почему вчера вечером все наши старания оказались бесплодными, а сегодня утром
двигатель заработал так, будто с ним ничего не случилось?
– Трудно сказать, – ответил
Уэст или инженер (точно не помню). – По-видимому, машины иногда ведут себя так
же, как люди, когда им нужен отдых.
Неполадки с двигателем явились
испытанием для всех нас, а то обстоятельство, что он заработал как раз вовремя,
представлялось мне вознаграждением за наш честный и ревностный труд.
Экземпляры газет были отправлены в
срок, и все были счастливы.
Настойчивость, проявленная в
начале нашей работы, обеспечила регулярный выход газеты и создала в Фениксе обстановку
уверенности в своих силах. Бывало, что мы сознательно отказывались от
применения двигателя и работали только вручную. Те дни, помоему, были периодом
величайшего нравственного подъема работников всей колонии в Фениксе.
Я всегда жалел, что мне,
организовавшему колонию в Фениксе, самому приходилось бывать в ней только
наездами. Первоначально моим намерением было постепенное освобождение от
адвокатской практики и переезд на постоянное жительство в колонию, где я буду добывать
себе пропитание физическим трудом и обрету радость и удовлетворение в служении
ей. Но этому не суждено было сбыться. Жизненный опыт убедил меня, что в планы
человека сплошь и рядом вмешивается бог. Но вместе с тем я убедился и в том,
что если поставленная человеком цель – поиски истины, то независимо от того,
осуществляются его планы или нет, результат никогда не разочаровывает, а часто
бывает даже лучше. Оборот, который независимо от нас приняла жизнь в Фениксе, и
случавшиеся там непредвиденные события, конечно, нисколько не разочаровывали,
хотя трудно сказать, было ли все это лучше, чем то, на что мы первоначально
рассчитывали. Чтобы каждый из нас получил возможность добывать себе пропитание
физическим трудом, мы разделили землю вокруг типографии, на участки по три
акра. Один из них достался мне. На этих участках мы построили себе домики,
вопреки первоначальным намерениям, из гофрированного железа. Мы предпочли бы
глиняные хижины, крытые соломой, или же кирпичные домики, напоминающие
крестьянские, но это оказалось невозможным. Они обошлись бы дороже, а постройка
их потребовала бы больше времени, а всем хотелось устроиться поскорее.
Редактором продолжал оставаться
Мансухлал Наазар. Он не одобрял моего нового плана и руководил газетой из
Дурбана, где находилось отделение «Индиан опиньон». Наборщиков мы нанимали, но
мечтали, чтобы каждый член колонии освоил набор, этот наиболее легкий, но,
пожалуй, и самый скучный из всех типографских процессов. Тот, кто не умел
набирать, стал учиться. Я до самого конца тянулся в хвосте. Маганлал Ганди
превзошел нас всех. Он стал искусным наборщиком, хотя до этого никогда не
работал в типографии, и не только достиг мастерства в этом деле, но, к моей
радости и удивлению, скоро овладел и всеми другими видами типографских работ.
Мне всегда казалось, что он не отдает себе отчета в своих способностях.
Едва мы устроились в своих новых
домиках, как мне пришлось покинуть только что свитое гнездышко и уехать в
Иоганнесбург. Я не мог допустить, чтобы работа там надолго оставалась без
присмотра.
По приезде в Иоганнесбург я
рассказал Полаку о предпринятых мною важных переменах в жизни. Радость его была
беспредельной, когда он узнал, что чтение книги, которую он мне дал, привело к
столь благотворным результатам.
– Можно ли и мне принять
участие в этом новом начинании? – спросил он.
– Конечно, можно, – ответил
я, – если вы хотите примкнуть к колонии.
– Я готов, – сказал он, –
если только вы примете меня. Его решение привело меня в восторг. За месяц он
предупредил своего шефа, что оставляет работу в «Критике», и сразу же по
истечении этого срока переехал в Феникс. Будучи человеком очень общительным, он
быстро завоевал сердца всех обитателей Феникса и скоро стал членом нашей семьи.
Простота была свойством его натуры, и он не только не нашел жизнь в Фениксе
непривычной или трудной, но, наоборот, почувствовал себя там как рыба в воде.
Однако я не мог позволить ему оставаться там долго. Мр Ритч решил закончить
свое юридическое образование в Англии, и для меня было просто немыслимо вести
одному всю работу в конторе. Поэтому я предложил Полаку место стряпчего в своей
конторе. Я думал, что в конце концов мы оба отойдем от этой работы и
переселимся в Феникс, но этому никогда не суждено было осуществиться. Характер
у Полака был таков, что раз доверившись другу, он уже всегда и во всем
стремился не спорить, а соглашаться с ним. Он написал мне из Феникса, что, хотя
и полюбил тамошнюю жизнь, чувствует себя совершенно счастливым и надеется на
дальнейшее развитие колонии, все же готов оставить ее и поступить в мою контору
в качестве стряпчего, если я считаю, что так мы быстрее осуществим наши идеалы.
Я очень обрадовался его письму. Полак покинул Феникс, приехал в Иоганнесбург и
подписал со мной договор.
Примерно в это же время я
пригласил в свою контору в качестве клерка шотландца теософа, которого готовил
к сдаче экзаменов по праву в Иоганнесбурге. Его звали Макинтайр.
Таким образом, несмотря на
стремление поскорее осуществить свои идеалы в Фениксе, меня все сильнее тянуло
в противоположную сторону, и, если бы бог не пожелал иначе, я бы запутался в
этой сети, именовавшейся простой жизнью.
Ниже я расскажу, как совершенно
непредвиденно и неожиданно спасен был я и мои идеалы.
Я оставил всякую надежду на
возвращение в Индию в ближайшем будущем. Я обещал жене приехать домой через
год. Но прошел год, а никаких перспектив на возвращение не было. Поэтому я
решил послать за ней и детьми.
На судне, доставившем их в Южную
Африку, мой третий сын Рамдас, играя с капитаном, поранил руку. Капитан показал
его корабельному врачу и сам заботливо ухаживал за ним. Рамдас приехал с
перевязанной рукой. Корабельный доктор посоветовал, чтобы по приезде домой
опытный врач сделал Рамдасу перевязку. Но то был период, когда я всецело
полагался на лечение землей. Мне даже удалось убедить некоторых своих клиентов,
веривших в мои способности знахаря, испытать на себе это лечение.
Что же я мог сделать для Рамдаса?
Ему едва исполнилось восемь лет. Я спросил, не возражает ли он, чтобы я
перевязал его рану. Он с улыбкой согласился. В таком возрасте он не мог,
конечно, решить, какое лечение лучше, но он хорошо понимал разницу между
знахарством и настоящей медициной. Ему была также известна моя привычка лечить
домашними средствами, и он не боялся довериться мне. Дрожащими от страха руками
я развязал бинт, промыл рану, наложил чистый компресс с землей и вновь
забинтовал ему руку. Такие перевязки я делал ему ежедневно примерно в течение
месяца, пока рана совершенно не зажила. Последствий никаких не было, а для
исцеления раны времени потребовалось не больше того срока, который назвал
корабельный врач, имея в виду обычное лечение.
Этот и другие эксперименты
укрепили мою веру в домашние средства, и я стал применять их гораздо смелее. Я
пробовал лечение землей и водой, а также воздержанием в пище в случае ранений,
лихорадки, диспепсии, желтухи и других заболеваний, и в большинстве случаев
лечение это было успешным. Однако теперь у меня нет той уверенности, которая
была в Южной Африке, к тому же опыт показал, что такие эксперименты часто
сопряжены с явным риском.
Я ссылаюсь здесь на эти
эксперименты не для того, чтобы убедить в исключительной эффективности своих
методов лечения. Даже медики не могут претендовать на это в отношении своих
экспериментов. Я хочу только показать, что тот, кто ставит себе целью проводить
эксперименты, должен начинать с себя. Это дает возможность скорее обнаружить
истину, а бог всегда помогает честному экспериментатору.
Риск, сопряженный с проведением
опытов по установлению и развитию тесных контактов с европейцами, был столь же
серьезен, как и риск, связанный с лечением домашними средствами. Только риск
этот разного свойства. Впрочем, устанавливая контакты, я никогда не думал о
риске.
Я предложил Полаку поселиться со
мной, и мы стали жить, как родные братья. Дама, которая вскоре должна была
стать м-с Полак, была помолвлена с ним несколько лет, но свадьбу все
откладывали до более подходящего момента. У меня создалось впечатление, что
Полак хотел скопить немного денег, прежде чем обзавестись семьей. Он гораздо лучше
меня знал Раскина, но европейское окружение мешало ему немедленно претворить в
жизнь учение Раскина. Я стал убеждать Полака: «Когда есть обоюдное сердечное
влечение, как в вашем случае, не следует откладывать свадьбу из-за одних лишь
финансовых соображений. Если бедность – препятствие к браку, бедные люди
никогда не женились бы. А кроме того, вы теперь живете у меня и потому можете
не думать о домашних расходах. По-моему, вы должны жениться как можно скорее».
Как я уже говорил, мне никогда ни
в чем не приходилось убеждать Полака дважды. Он признал мои доводы правильными
и немедленно вступил в переписку об этом с будущей м-с Полак, жившей тогда в
Англии. Она с радостью приняла это предложение и через несколько месяцев
приехала в Иоганнесбург. Ни о каких расходах на свадьбу не могло быть и речи,
не сочли даже нужным заказать специальное платье. Для освящения их брачного
союза не было необходимости в религиозном обряде. М-с Полак по рождению была
христианкой, а Полак еврей. Их общей религией была религия нравственная.
Упомяну мимоходом о забавном
случае, происшедшем в связи с их женитьбой. Человек, регистрировавший браки в
Трансваале между европейцами, не имел права регистрировать браки черных и
вообще цветных. На свадьбе, о которой идет речь, я выступил в качестве
свидетеля. Дело не в том, что не нашлось знакомых среди европейцев для
выполнения этой обязанности, просто Полак даже не думал об этом. Итак, втроем
мы отправились к регистратору. Разве он мог быть уверен в том, что люди,
вступающие в брак, при котором в качестве свидетеля фигурирую я, действительно
белые? И он предложил отложить регистрацию, чтобы навести нужные справки.
Следующим днем было воскресенье. Понедельник тоже был неприсутственный день –
день нового года. Отодвигать по столь несущественному поводу заранее
назначенный день свадьбы казалось несуразным. Будучи знаком с мировым судьей,
который вместе с тем был начальником регистрационного ведомства, я предстал
перед ним вместе с молодой четой. Рассмеявшись, он дал мне записку к
регистратору, и брак был должным образом зарегистрирован.
До той поры европейцы, селившиеся
в моем доме, были более или менее мне знакомы. Теперь же в нашу семью вступила
английская женщина, совершенно нам чужая. Не могу припомнить, чтобы у нас
возникали разногласия с молодой четой, и, если между м-с Полак и моей женой и
бывали недоразумения, в них ничего не было такого, чего не случалось бы в самых
дружных вполне однородных семьях. А ведь моя семья была самой разнородной: в
нее свободно допускались самые разные люди с различными характерами. Стоит
задуматься над этим, чтобы убедиться, что различие между разнородными и
однородными семьями мнимое. Все мы – члены одной семьи.
В этой главе я упомяну и о свадьбе
Уэста. В ту пору моей жизни мысли о брахмачарии у меня еще не вполне созрели, и
я увлекался идеей поженить всех своих холостых друзей. Поэтому, когда Уэст
поехал в Лоу повидаться с родителями, я посоветовал ему вернуться женатым.
Нашим общим домом был Феникс, и поскольку мы считали, что все станем фермерами,
нас не пугали браки и их естественные последствия. Уэст возвратился с женой,
прекрасной молодой женщиной из Лейстера. Она происходила из семьи рабочего
одной из лейстерских обувных фабрик. М-с Уэст и сама имела некоторый опыт
работы на этой фабрике. Я назвал ее прекрасной по той причине, что меня сразу
же привлекла ее нравственная красота. Истинная красота заключается все-таки в
чистоте сердца. С м-ром Уэстом приехала и теща. Старушка еще и теперь жива. Она
всех нас пристыдила своим трудолюбием, душевной энергией и веселым нравом.
Убеждая жениться своих друзей
вропейцев, я всячески уговаривал и индийских друзей послать за своими семьями.
В результате Феникс превратился в
маленькую деревню; в нем проживало около полдюжины семейств, постепенно
увеличивавшихся.
Мы видели, что уже в Дурбане
наметилась тенденция к упрощению жизни, хотя расходы на ведение домашнего
хозяйства были все еще велики. Дом в Иоганнесбурге, однако, подвергся серьезной
перестройке в свете учения Раскина.
Я упростил все настолько,
насколько это было возможно в доме адвоката. Нельзя было обойтись без какой-то
мебели. Перемены носили больше внутренний, чем внешний характер. Увеличилось
желание всю физическую работу выполнять самому. Я стал приучать к этому детей.
Вместо того, чтобы покупать хлеб у
булочника, мы начали выпекать дома пресный хлеб из непросеянной муки по рецепту
Куне. Мука простого фабричного помола для этого не годилась, и мы решили, что
здоровее, экономнее и проще выпекать хлеб из муки ручного помола. За семь
фунтов стерлингов я приобрел ручную мельницу. Чугунное колесо было слишком
тяжелым для одного человека, но вдвоем управиться с ним было нетрудно. Обычно
эту работу выполнял я вместе с Полаком и детьми. Иногда к нам присоединялась и
жена, хотя время помола муки, как правило, совпадало с ее работой на кухне.
Когда приехала м-с Полак, она также присоединилась к нам. Эта работа была для
детей благотворным упражнением. Мы ни к чему их не принуждали. Работа была для
них игрой, и они могли бросить ее, когда уставали. Но дети, в том числе и те, о
которых я еще расскажу, как правило, никогда не обманывали моих ожиданий. Мне
приходилось, конечно, сталкиваться и с бездельниками, но большинство детей
выполняло порученное им дело с удовольствием. Я припоминаю лишь очень немногих
мальчиков, которые увиливали от работы или жаловались на усталость.
Для присмотра за домом мы наняли
слугу. Он жил вместе с нами как член семьи, и дети обычно во всем помогали ему.
Городской ассенизатор вывозил по ночам нечистоты, но уборную мы чистили сами, а
не просили слугу. Это было хорошей школой для детей. В результате ни у одного
из моих сыновей не развилось отвращения к труду ассенизаторов, и они, таким
образом, получили хорошее знание основ общей санитарии. Болезнь была редкой
гостьей в нашем доме в Иоганнесбурге, но если кто-нибудь заболевал, дети охотно
ухаживали за больным. Не скажу, что я был безразличен к их общему образованию,
но и не колебался пожертвовать им. Поэтому у моих детей есть известные
основания быть недовольными мною. Они иногда поговаривают об этом, и должен
признаться, я чувствую себя до некоторой степени виноватым. У меня было желание
дать им общее образование. Я даже пытался сам выступать в роли учителя, но
постоянно появлялось какое-нибудь препятствие. Поскольку я не принял никаких
других мер для их обучения дома, то обычно брал их с собой, когда шел на службу
и возвращался домой, – и таким образом мы проходили вместе ежедневно расстояние
примерно в пять миль. Эти прогулки явились и для меня и для них прекрасной тренировкой.
Если нам никто не мешал, то во время этих прогулок я стремился чему-нибудь
научить их, беседуя с ними, Все мои дети, за исключением старшего сына
Харилала, который остался дома в Индии, именно так воспитывались в
Иоганнесбурге. Имей я возможность регулярно уделять их общему образованию хоть
час в день, они получили бы идеальное образование. Но, к сожалению и детей и
моему собственному, это не удалось. Старший сын часто выражал недовольство по
этому поводу и в разговорах со мной и в печати; другие сыновья великодушно
простили это мне, считая мою неудачу неизбежной. Я не очень опечален тем, что
все так случилось, и сожалею лишь о том, что мне не удалось стать идеальным
отцом. Но я считаю, что их общее образование я принес в жертву делу, которое искренне,
хотя, быть может, и ошибочно, считал служением обществу. Мне совершенно ясно,
что я не пренебрег ничем, что было необходимо для формирования их характера.
Полагаю, что долг всех родителей правильно воздействовать на детей в этом
отношении. Если мои сыновья, несмотря на все мои старания, чего-то лишены, то
это, по моему твердому убеждению, проистекает не из-за недостатка заботы с моей
стороны, а из нашего с женой несовершенства как родителей.
Дети наследуют черты характера
родителей в той же мере, как их физические особенности. Среда играет важную
роль, но первоначальный капитал, с которым ребенок начинает жить, унаследован
им от предков. Я знал и детей, успешно преодолевающих дурную наследственность.
Это удается лишь благодаря чистоте, являющейся неотъемлемым свойством души.
Между мной и Полаком часто
происходили жаркие споры о целесообразности или нецелесообразности давать детям
английское образование. Я всегда считал, что индийцы, которые учат детей с
младенческого возраста думать и говорить по-английски, тем самым предают и
своих детей и свою родину.
Они лишают детей духовного и
социального наследия нациии делают их менее способными служить родине.
Придерживаясь таких убеждений, я решил всегда говорить с детьми на гуджарати.
Полаку это не нравилось. Он полагал, что я порчу им будущее. Он со всей
страстностью доказывал, что если научить детей говорить на таком универсальном
языке, как английский, то в жизненной борьбе у них будут значительные
преимущества. Ему не удалось убедить меня в этом. Не могу сейчас вспомнить,
убедил ли я его в правильности моей точки зрения, либо он просто оставил меня в
покое, решив, что я слишком упрям. Все это происходило двадцать лет назад, и
приобретенный с тех пор жизненный опыт только укрепил меня в прежних
убеждениях. Мои сыновья страдали от недостатка общего образования, но знание
родного языка пошло всем им на пользу, а также на пользу родине, поскольку они
не стали иностранцами, что могло бы случиться в противном случае. Они без труда
овладели двумя языками и умеют прекрасно говорить и писать по-нглийски,
ежедневно общаясь с широким кругом английских друзей, а также благодаря тому,
что жили в стране, где английский был основным разговорным языком.
Даже прочно обосновавшись в
Иоганнесбурге, я не смог вести оседлую жизнь. Как раз в тот момент, когда мне
казалось, что я могу вздохнуть свободно, произошло непредвиденное событие. В
газетах появилось сообщение, что в Натале вспыхнул «мятеж» зулусов. У меня
никогда не было враждебного чувства к зулусам: никакого зла они индийцам не
причинили. Сомнения же относительно самого «мятежа» у меня были. Но тогда я
верил, что Британская империя существует на благо всему миру. Искренняя
лояльность не позволяла мне даже пожелать чего-либо дурного империи. Поэтому причины
«мятежа» не могли повлиять на мое решение. В Натале находились добровольческие
воинские соединения, ряды которых могли пополнить все желающие. Я прочел, что
эти войска уже мобилизованы для подавления «мятежа».
Считая себя гражданином Наталя,
поскольку был тесно с ним связан, я написал губернатору о своей готовности
сформировать, если нужно, индийский санитарный отряд. Губернатор тотчас прислал
мне утвердительный ответ. Я не ожидал, что мое предложение будет принято так
быстро. К счастью, еще до отправления письма я сделал необходимые
приготовления. Я решил, в случае если мое предложение будет принято,
ликвидировать свою иоганнесбургскую квартиру. Полак должен был перебраться в
более скромное помещение, а жена – в Феникс. Она была полностью согласна со мной.
Не помню, чтобы она когда-либо мне перечила в подобных делах. Поэтому, получив
ответ от губернатора, я предупредил, как полагалось, домохозяина, что через
месяц освобождаю квартиру, отправил часть вещей в Феникс, а другую оставил
Полаку.
Я отправился в Дурбан и стал
собирать там людей. Большого числа их не требовалось. Мы создали отряд из
двадцати четырех человек, из которых четверо, не считая меня, были
гуджаратцами. Остальные, кроме одного свободного патана, – бывшие
законтрактованные рабочие из Южной Индии.
Начальник медицинской службы,
считаясь с существовавшими правилами, а также для того, чтобы создать мне
официальное положение и тем самым облегчить мою работу, произвел меня на время
службы в чин старшины, а троих указанных мною людей назначил сержантами и
одного – капралом. Правительство выдало нам обмундирование. Отряд находился на
действительной службе примерно шесть недель. Прибыв к месту назначения, я
убедился, что там не произошло ничего такого, что можно было бы назвать
«мятежом». Зулусы никакого сопротивления не оказывали. Происходившие беспорядки
были квалифицированны как мятеж на том основании, что один из зулусских вождей
воспротивился новому налогу, которым было обложено его племя, и убил чиновника,
явившегося для взимания этого налога. Во всяком случае, мое сочувствие было
целиком на стороне зулусов, и я был очень рад, когда по прибытии в штаб узнал,
что основной нашей работой будет уход за ранеными зулусами. Офицер медицинской
службы радостно встретил нас и сообщил, что белые не хотели ухаживать за
зулусами, что раны их гноились и что он совершенно потерял голову. Он считал
наш приезд благодеянием для этих ни в чем неповинных людей, снабдил нас
перевязочным, дезинфекционным и иным материалом и направил в импровизированный
лазарет. Зулусы пришли в восторг, увидев нас. Белые солдаты, заглядывая через
ограду, отделявшую нас от них, старались уговорить нас не ухаживать за
ранеными. А так как мы не обращали на них никакого внимания и продолжали делать
свое дело, они приходили в неистовство и поносили зулусов самыми неприличными
словами.
Мало-помалу я ближе познакомился с
солдатами, и они перестали нам мешать. Среди командного состава были полковник
Спаркс и полковник Уайли, тот самый, который резко выступал против меня в 1896
году. Они были изумлены моим поведением, нанесли мне визит и выразили свою
благодарность. Я был представлен генералу Маккензи. Пусть не подумает читатель,
что все они были профессиональными военными. Полковник Уайли был известный
дурбанский юрист; полковник Спаркс – владелец мясной лавки в Дурбане; генерал
Маккензи – видный натальский фермер. Все эти господа получили военную
подготовку и приобрели опыт, будучи добровольцами.
Раненые, за которыми мы ухаживали,
не были ранены в бою. Одни из них были арестованы как подозрительные. Генерал
приказал их высечь. В результате у них появились серьезные раны, которые за
отсутствием лечения стали гноиться. Другие принадлежали к дружественному
зулусскому племени. Они даже носили особые значки для отличия их от
«неприятеля», но солдаты по ошибке стреляли и в них.
Кроме ухода за зулусами, на мне
лежала обязанность готовить и раздавать лекарства белым солдатам, что было для
меня совсем легко, поскольку я в свое время в течение года работал в небольшом
госпитале д-ра Бута. Благодаря этой деятельности я сблизился со многими
европейцами.
Мы были прикомандированы к
мобильной военной колонне, обязанной тотчас прибыть туда, откуда сообщали об
опасности. Основную часть колонны составляла пехота, посаженная на коней. Как
только приходил приказ о выступлении, мы должны были пешком следовать за
колонной и нести носилки на плечах. Два – три раза нам приходилось делать по
сорок миль в день. Но куда бы мы ни направлялись, я всегда с благодарностью
думал, что, перетаскивая на своих плечах мирных зулусов, пострадавших из-за
неосмотрительности солдат, и ухаживая за ранеными как сиделки, мы делали
угодное богу дело.
Зулусский «мятеж» обогатил меня
новым жизненным опытом и дал много пищи для размышлений. Бурская война раскрыла
для меня ужасы войны далеко не так живо, как «мятеж». Это, собственно, была не
война, а охота за людьми, таково было не только мое мнение, но и мнение многих
англичан, с которыми мне приходилось разговаривать. Слышать каждое утро, как в
деревушках, населенных ни в чем неповинными людьми, трещали, как хлопушки,
солдатские винтовки, и жить в этой обстановке было тяжким испытанием. Но я
преодолел это мучительное чувство лишь благодаря тому, что работа моего отряда
состояла только в уходе за ранеными зулусами. Я ясно видел, что не будь нас, о
зулусах никто бы не позаботился. Таким образом, в этой работе я находил
успокоение.
Были и иные поводы для
размышлений. Мы шли по малонаселенной части страны. На пути лишь изредка
попадались разбросанные по холмам и долинам краали так называемых
«нецивилизованных» зулусов. Проходя с ранеными или без них по этим
величественным пустынным пространствам, я часто впадал в глубокое раздумье.
Я думал о брахмачарии и ее
значении и все сильнее укреплялся в своих убеждениях. Я беседовал на эту тему с
товарищами по работе. Тогда я не понимал, насколько необходима брахмачария для
самопознания, но ясно отдавал себе отчет в том, что тот, кто всей душой
стремится служить человечеству, не может обойтись без нее. Я сознавал, что день
ото дня у меня будет все больше поводов для такого служения и что моя задача
станет мне не по силам, если я целиком уйду в радости семейной жизни и буду
лишь производить на свет и воспитывать детей.
Короче говоря, я не могу жить,
следуя одновременно велениям плоти и велениям духа. Например, в данном случае я
не смог бы принять участие в экспедиции, если бы жена ожидала ребенка. Без
соблюдения брахмачарии служение семье было бы несовместимо со служением общине.
А при исполнении этого обета то и другое вполне совместимо.
Размышляя таким образом, я с
некоторым нетерпением ждал дня, когда дам этот обет. Связанные с ним надежды
породили своего рода состояние экзальтации. Воображение мое разыгралось,
раскрывая безграничные возможности служения.
В то время как я был занят
напряженной физической и умственной работой, пришло известие, что операции по
подавлению «мятежа» почти закончены и что нас вскоре демобилизуют. Через день
или два пришел приказ о демобилизации, а спустя еще несколько дней мы вернулись
домой.
Через некоторое время я получил
письмо от губернатора, в котором он выражал особую благодарность санитарному
отряду за его службу.
По прибытии в Феникс я повел
страстные споры о брахмачарии с Чхаганлалом, Маганлалом, Уэстом и другими
товарищами по работе. Они одобрили мою идею и признали необходимым обет, хотя и
представляли себе трудности этой задачи. Некоторые из них мужественно решили
дать обет, и, насколько мне известно, за ними последовали другие.
Я дал клятву – соблюдать обет брахмачарии
в течение всей жизни. Должен признаться, что тогда я далеко не полностью
представлял себе всю величественность и необъятность задачи, которую взял на
себя. И даже сегодня мне порою приходится трудно. Но я все глубже осознаю
важность обета.
Жизнь без брахмачарии
представляется мне однообразной жизнью животного. По своей природе животное не
знает самоограничений. Человек является человеком потому, что способен к
самоограничению, и остается человеком лишь постольку, поскольку на практике
осуществляет его. Если раньше восхваление брахмачарии в наших религиозных
книгах казалось мне нелепым, то теперь оно с каждым днем все яснее
представляется мне совершенно правильным и при этом основанным на опыте.
Я понял, что брахмачария исполнена
удивительной силы. Но она ни в коей мере не дается легко и, конечно, касается
не только плоти. Обет этот начинается с физических ограничений, но ими не
кончается. Совершенствование в нем предупреждает даже появление нечистых
мыслей. Истинный брахмачари даже и не думает об удовлетворении плотского
влечения, а если это ему все еще свойственно, то ему надо многое познать.
Мне было очень трудно соблюдать
даже физическую сторону брахмачарии. Теперь я могу сказать, что за эту сторону
я могу быть спокоен, но мне еще надо достичь полного контроля над мыслями, что
очень важно. И не потому, что мне недостает силы воли, но для меня все еще
загадка, откуда появляются нежелательные мысли. Не сомневаюсь, что существует
ключ, которым можно запереть их, но этот ключ каждый должен подобрать для себя
сам. Святые и пророки учат нас своей жизнью, но они не оставили нам ни одного
надежного всеобъемлющего предписания. Ибо совершенство, или свобода от ошибок,
исходит только от милосердия, и поэтому ищущие бога оставили нам мантрас, такую
как «Рамаяна», освященную их собственным аскетизмом и отражающую их
непорочность. Невозможно добиться полного господства над мыслями, не
положившись всецело на милость божью. Этому учат все священные книги, и в своем
стремлении достигнуть совершенного состояния брахмачарии я постигаю эту истину.
Немного расскажу я об этих
стремлениях и борьбе в следующих главах. Эту главу я закончу воспоминанием о
том, как приступил к осуществлению этой задачи. В порыве энтузиазма соблюдение
брахмачарии оказалось довольно легким. Первое, что я изменил в своем образе
жизни, – это перестал спать с женой в одной постели и искать с ней уединения.
Итак, брахмачария, которую я
соблюдал волей неволей начиная с 1900 года, была скреплена клятвой в середине
1906 года.
События в Иоганнесбурге приняли
такой оборот, что превратили мое самоочищение в подготовительную, так сказать,
ступень к сатьяграхе. Теперь я вижу, что все главные события моей жизни,
достигшие высшей точки в обете брахмачарии, исподволь готовили меня к этому
движению. Сам принцип, именуемый теперь «сатьяграха», возник раньше, чем был
изобретен этот термин. Первое время я и сам не знал, что это такое. Для
характеристики этого принципа на языке гуджарати мы первоначально пользовались
английским выражением «пассивное сопротивление». Но однажды в разговоре с
европейцами я убедился, что термин «пассивное сопротивление» слишком узок, что
под ним подразумевается оружие слабого против сильного, нечто такое, что
внушено ненавистью и в конце концов может вылиться в насилие. Я решил
предупредить ложное истолкование и разъяснить подлинную природу индийского
движения. Разумеется, индийцы сами должны были изобрести новый термин для
обозначения своей борьбы.
Но, как я ни бился, все же не мог
найти подходящий термин. Тогда я объявил конкурс среди читателей «Индиан
опиньон» на лучшее предложение в этом смысле. Маганлал Ганди сочинил слово
«сатаграха» (сат – истина, аграха – твердость) и получил премию. Стараясь
сделать слово более понятным, я изменил его на «сатьяграха», и этот термин на
языке гуджарати стал с тех пор обозначением нашей борьбы.
История сатьяграхи практически
сводится к истории всей моей последующей жизни в Южной Африке и в особенности
моих поисков истины в период пребывания на Африканском континенте. Основную часть
этой истории я написал в тюрьме, в йерваде и закончил ее после выхода на
свободу. Она была опубликована в журнале «Навадживан», а затем вышла отдельной
книгой. Адвокат Валджи Говинджи Десаи перевел ее на английский язык для журнала
«Каррент сот». В настоящее время я готовлю издание английского перевода
отдельной книгой, и, прочитав ее, каждый сможет ознакомиться с моими наиболее
важными исканиями в Южной Африке. Я рекомендую читателям, которые еще не видели
этой книги, внимательно прочесть мою историю сатьяграхи в Южной Африке. Не
стану повторять здесь того, что написано мною в этой книге, а в следующих
главах коснусь лишь некоторых событий своей личной жизни в Южной Африке,
которые в истории сатьяграхи затронуты не были. Затем постараюсь дать читателю представление
о своих исканиях в Индии. Тем, кто хотел бы установить строгую хронологическую
последовательность моих исканий, полезно было бы иметь под рукой мою историю
сатьяграхи в Южной Африке.
Я равно жаждал соблюдать
брахмачарию в мыслях, словах и поступках и посвящать максимум времени
сатьяграхе. Добиться этого я мог, лишь путем самоочищения. Поэтому я начал
вносить новые изменения в свою жизнь и ввел более строгие ограничения в
отношении питания. Прежде, меняя образ жизни, я руководствовался
преимущественно соображениями гигиеническими, теперь же в основу моих новых
опытов легли религиозные соображения.
Посты и воздержание в пище стали
играть более существенную роль в моей жизни. Человеческим страстям обычно сопутствует
склонность к приятным вкусовым ощущениям. Так было и со мной. Я встретился с
большими трудностями в попытках обуздать свою страсть и чревоугодие и даже
теперь не могу похвастаться, что всецело обуздал эти пороки. Я считал себя
обжорой. То, что друзьям казалось воздержанием, мне самому представлялось в
ином свете. Если бы мне не удалось развить в себе воздержание в той мере, какой
я достиг, я бы опустился ниже животных и был бы давно обречен. Поскольку же я
ясно осознал свои недостатки, я приложил большие усилия к тому, чтобы
освободиться от них, и благодаря этим стараниям подчинил себе свое тело и смог
в течение всех этих лет вести выпавшую на мою долю работу.
Сознание своей слабости и
неожиданная встреча с людьми, – проникнутыми такими же мыслями, привели к тому,
что я стал питаться исключительно фруктами, поститься в день экадаши, соблюдать
джанмаштами и тому подобные праздники.
Я начал с фруктовой диеты, однако
с точки зрения воздержания не видел большой разницы между фруктовой и мучной
пищей. Я заметил, что и в первом, и во втором случае возможно одинаковое
потворство чревоугодию. Поэтому я придавал большое значение посту по праздникам
и одноразовому приему пищи в эти дни и с радостью использовал для проведения
поста любой повод для покаяния и т. п. Но я также увидел, что поскольку теперь
тело истощается гораздо больше, то и пища доставляет большее наслаждение, а
аппетит разыгрывается сильнее. Мне пришло в голову, что пост может стать столь
же могущественным оружием для потакания своим желаниям, как и для ограничения
их. В качестве доказательства такого поразительного факта могу сослаться на
многочисленные опыты, проведенные впоследствии мною и моими друзьями. Я хотел
усовершенствовать и дисциплинировать свое тело, но, поскольку главная цель теперь
состояла в том, чтобы добиться воздержания и победить чревоугодие, я выбирал
сначала одну пищу, потом другую, уменьшая в то же время ее порции. Но чувство
удовольствия от еды не оставляло меня. Когда я отказывался от одной пищи,
которая мне нравилась, и употреблял другую, то эта последняя доставляла мне
новое и гораздо большее удовольствие.
Со мной проводили подобные опыты
еще несколько человек, и прежде всего Герман Калленбах. В истории сатьяграхи в
Южной Африке я уже писал о нем и не буду повторяться. М-р Калленбах всегда
постился или менял пищу вместе со мной. Я жил в его доме, когда сатьяграха была
в разгаре. Мы обсуждали с ним изменения в пище, и новая пища доставляла нам
гораздо большее удовольствие, чем прежняя. Подобные разговоры в те дни были приятны
и не казались неуместными. Однако опыт научил меня, что не следует много
говорить о вкусовых ощущениях. Есть надо не для того, чтобы усладить вкус, а
для поддержания необходимых жизненных функций организма. Когда какой-либо из
органов чувств поддерживает тело, а через него и душу, то исчезает
специфическое чувство удовольствия и тогда только он начинает функционировать
так, как предначертано природой.
Для достижения такого слияния с
природой никаких опытов недостаточно и никакая жертва не будет чрезмерной. Но,
к сожалению, в наши дни сильно противоположное течение. Нам не стыдно приносить
в жертву множество чужих жизней, украшая наше бренное тело и стараясь продлить
его существование на несколько мимолетных мгновений, а в результате мы убиваем
самих себя – свое тело и свою душу. Стараясь вылечиться от одной застарелой
болезни, мы порождаем сотни других; стремясь насладиться чувственными
удовольствиями, мы в конце концов теряем даже самую способность к наслаждению.
Все это происходит на наших глазах, но нет более слепого, чем тот, кто не
желает видеть.
После того как я рассказал о цели
своих опытов в области питания и изложил ход мыслей, которые привели меня к
этим опытам, я намерен описать их более подробно.
Трижды в своей жизни моя жена была
на пороге смерти от тяжелой болезни. Своим выздоровлением каждый раз она была
обязана домашним средствам. В дни ее первой болезни сатьяграха только что
началась или должна была начаться. У жены случались частые кровотечения. Врач,
бывший нашим другом, посоветовал лечь на операцию, на что жена согласилась
после некоторых колебаний. Она была страшно истощена, и операцию пришлось
делать без хлороформа. Операция прошла благополучно, но была весьма
мучительной. Однако Кастурбай вынесла ее с изумительным мужеством. Доктор и его
жена ухаживали за ней с исключительной заботливостью. Это происходило в
Дурбане. Доктор отпустил меня в Иоганнесбург и сказал, чтобы я не беспокоился о
больной.
Однако через несколько дней я
получил письмо, что жене хуже, что она очень слаба, не может даже сидеть в
постели и однажды впала в беспамятство. Доктор знал, что не имеет права без
моего разрешения дать ей вина или мяса. Поэтому он телефонировал мне в
Иоганнесбург, прося позволения кормить ее мясным бульоном. Я ответил, что не
могу разрешить этого, но, если она сама в состоянии выражать свои желания, надо
спросить ее, и она вольна поступать, как хочет.
– Я, – возразил доктор, –
отказываюсь спрашивать мнение больной по этому вопросу. Вы должны приехать.
Если вы мне не дадите полной свободы назначать больной питание, я снимаю с себя
ответственность за жизнь вашей жены.
В тот же день я выехал поездом в
Дурбан. Встретив меня, доктор спокойно сказал:
– Еще до того как я позвонил
вам по телефону, я дал мясного бульона м-с Ганди.
– Доктор, я считаю это
обманом, – ответил я.
– При чем здесь обман, если
речь идет о назначении лекарства или диеты больному. Мы, врачи, считаем
правильным обманывать больных или их родственников, если можем тем самым спасти
больного, – решительно отвечал доктор.
Я был огорчен до глубины души, но
сохранил спокойствие. Доктор был хороший человек и мой личный друг. Я считал
себя в долгу перед ним и его женой, но не желал подчиняться его врачебной
этике.
– Доктор, скажите, что вы теперь
намерены делать? Я никогда не позволю, чтобы моей жене давали мясную пищу, даже
если бы отказ от нее означал смерть. Я разрешу это, только если она сама
согласится на это.
– Мне нет дела до вашей
философии, – сказал доктор. говорю вам, что раз вы поручаете жену мне, я должен
быть свободным в выборе того, что ей прописываю. Если вам это не нравится, то
я, к сожалению, вынужден буду просить вас взять ее от меня. Я не могу смотреть,
как она будет умирать под моей кровлей.
– Вы хотите сказать, что я
должен тотчас взять жену?
– Разве я прошу вас забрать
ее? Я хочу только одного – быть совершенно свободным. Если вы предоставите мне
свободу, моя жена и я будем делать все, что в наших силах, чтобы спасти вашу
жену, а вы можете ехать обратно, не тревожась за ее здоровье. Если же вы не
уразумеете этой простой вещи, я вынужден буду просить вас взять вашу жену из
моего дома.
Кажется, один из моих сыновей был
вместе со мной. Он был полностью согласен со мной и сказал, что его матери не
следует давать бульон. Затем я поговорил с самой Кастурбай. Она была так слаба,
что не следовало бы спрашивать ее мнения. Но я считал своей тягостной
обязанностью сделать это. Я рассказал ей, что произошло между доктором и мною.
Она решительно ответила:
– Я не буду есть мясной
бульон. В этом мире редко удается родиться в виде человеческого существа, и я
предпочитаю умереть на твоих руках, чем осквернить свое тело подобной
мерзостью.
Я старался уговорить ее, сказав,
чтс она не обязана следовать по моему пути, и указал ей, как на пример, на
наших индусских друзей и знакомых, со спокойной совестью употреблявших мясо и
вино как врачебные средства. Но она была непреклонна.
– Нет, – сказала она, –
пожалуйста, забери меня отсюда. Я был в восторге. Не без некоторого душевного
волнения решился я увезти Кастурбай и уведомил доктора о ее решении. Он в
бешенстве воскликнул:
– Какой же черствый вы
человек! Как вам не стыдно было говорить ей об этом в ее теперешнем положении.
Уверяю вас, ваша жена сейчас не в таком состоянии, чтобы ее можно было взять
отсюда. Она не вынесет даже самой легкой тряски. Она может умереть по дороге.
Но если вы все-таки настаиваете, дело ваше. Если вы не согласны давать ей
мясной бульон, я не рискну ни одного дня держать ее у себя.
Итак, мы решили тронуться в путь
немедленно. Моросил дождь, а до станции было довольно далеко. От Дурбана до
Феникса нужно было ехать поездом, откуда до нашей колонии оставалось еще две с
половиной мили. Я, конечно, сильно рисковал, но уповал на бога. Я послал вперед
в Феникс человека и предупредил Уэста, чтобы он встретил нас на станциис
гамаком, бутылками горячего молока и горячей воды и шестью людьми, чтобы нести
Кастурбай в гамаке. Чтобы поспеть с ней к ближайшему поезду, я нанял рикшу,
положил ее в коляску, и мы двинулись в путь.
Кастурбай была в тяжелом
состоянии, но в ободрении не нуждалась. Наоборот, она сама утешала меня,
приговаривая:
– Ничего со мной не случится.
Не волнуйся.
От нее остались кожа да кости, так
как в течение многих дней она ничего не ела. Станционная платформа была
длинной, и требовалось пройти порядочное расстояние до поезда. Рикша не имел
туда доступа, поэтому я взял жену на руки и. донес до вагона. Из Феникса мы
понесли ее в гамаке. В колонии она постепенно стала набираться сил благодаря
гидропатическому лечению.
Через два-три дня после нашего
прибытия в Феникс к нам забрел свами. Узнав о решительности и твердости, с
которой мы отвергли совет врача, он пришел к нам из чувства сострадания, чтобы
убедить нас, что мы не правы. Насколько помню, когда свами вошел к нам, в комнате
были мои сыновья Манилал и Рамдас. Свами стал разглагольствовать о том, что
религия не запрещает есть мясо, и ссылался на авторитеты из «Ману». Мне не
понравилось, что он затеял этот спор в присутствии жены, но из вежливости я
терпел его. Мне были известны эти строки «Манусмрити», но они не могли повлиять
на мои убеждения. Я знал также, что некоторые ученые рассматривали эти строки
как позднейшие вставки, но даже если бы они и были подлинными, то это не имело
в данном случае никакого значения, так как мои взгляды относительно
вегетарианства не зависели от религиозных текстов, а вера Кастурбай была
непоколебимой. Священные тексты были для нее книгами за семью печатями, но она
строго придерживалась традиционной религии своих праотцов. Дети разделяли веру отца,
и поэтому не приняли всерьез доказательств свами. Кастурбай решительно
вмешалась и прервала монолог свами.
– Свамиджи, – сказала она, –
что бы вы ни говорили, я не хочу исцеляться при помощи мясного бульона.
Пожалуйста, не тревожьте меня больше. Если вам угодно, можете обсуждать этот
вопрос с мужем и детьми. А я уже приняла решение.
Впервые я попал в тюрьму в 1908
году. Я увидел, что некоторые предписания для заключенных совпадают с правилами
самоограничения, которые добровольно соблюдает брахмачари. Таким, например,
было предписание о том, чтобы последний раз заключенные ели до захода солнца.
Заключенным – и индийцам и африканцам – не разрешалось пить чай и кофе. Они
могли, если хотели, добавлять соль в приготовленную пищу, но не разрешалось
ничего такого, что бы услаждало их вкус. Когда я попросил тюремного врача дать
мне карри и разрешить солить пищу во время ее приготовления, он ответил:
– Вы здесь не за тем, чтобы
услаждать свой вкус. Карри для здоровья не обязательна, и нет никакой разницы,
солите вы свою еду во время приготовления или после.
В конце концов эти ограничения
были отменены, хотя и не без борьбы, но оба представляли собой полезные правила
самовоздержания. Навязанные запрещения редко достигают цели, но когда сам налагаешь
их на себя, они несомненно благотворны. Поэтому тотчас после освобождения из
тюрьмы я стал приучать себя не пить чай и ужинать до захода солнца. Сейчас
соблюдение этих правил не требует от меня никаких усилий.
Как-то раз случай побудил меня
совершенно отказаться от соли, и я не употреблял ее целых десять лет. В книгах
по вегетарианству я прочел, что соль не является необходимым компонентом пищи
человека и даже наоборот: пища без соли полезнее для здоровья. Я сделал отсюда
вывод, что для брахмачари будет только полезно не солить пищу. Я читал и понял
на собственном опыте, что люди слабого здоровья не должны употреблять в пищу
бобовых. Сам я их очень любил.
Случилось, что Кастурбай после
краткой передышки в результате операции опять стала страдать кровотечениями.
Болезнь была очень упорной. Водолечение перестало помогать. Она не очень верила
в мои методы, хотя и не противилась им. Однако она и не думала искать помощи со
стороны. Когда все мои средства оказались напрасными, я предложил ей отказаться
от соли и бобовых. Она не соглашалась, как я ни уговаривал ее, подкрепляя свои
слова ссылкой на авторитеты. Кончилось тем, что она упрекнула меня, сказав, что
даже я не смог бы отказаться от этих продуктов, если бы мне посоветовали. Я был
опечален, но вместе с тем обрадовался тому, что могу доказать ей свою любовь, и
сказал:
– Ошибаешься. Если бы я был
нездоров и врач посоветовал мне отказаться от этой или какой-нибудь другой
пищи, я бы сделал это без всякого колебания. Так вот: хотя меня не побуждают к
этому медицинские соображения, я отказываюсь на год от соли и бобовых
независимо от того, сделаешь ты то же самое или нет.
Она была потрясена и воскликнула с
глубокой скорбью:
– Умоляю, прости меня. Зная
тебя, я не должна была вызывать тебя на это. Обещаю отказаться от этих
продуктов, но ради самого неба возьми свой обет обратно. Это для меня слишком
тяжело.
– Тебе будет полезно
отказаться от этих продуктов, – сказал я. – Я ничуть не сомневаюсь в том, что
тебе станет лучше, когда ты это сделаешь. Что касается меня, то я не могу
пренебречь обетом, данным мною с полной серьезностью. И наверно, это будет
полезно и для меня, ибо всякое воздержание, чем бы оно ни было вызвано,
благотворно для человека. Поэтому обо мне не беспокойся. Это будет для меня
лишь испытанием, а для тебя нравственной поддержкой в осуществлении твоего
решения.
Она перестала настаивать.
– Ты слишком упрям. Ты никого
не послушаешься, – сказала она и заплакала.
Мне захотелось поведать об этом
случае, как о примере сатьяграхи и одном из самых сладостных воспоминаний моей
жизни.
После этого Кастурбай стала быстро
поправляться. Что ей помогло: отказ от соли и бобовых и другие изменения в
питании, а может быть, мое строгое наблюдение за точным выполнением других
жизненных правил или же, наконец, душевный подъем, вызванный этим случаем, и в
какой именно степени – сказать не могу. Но она скоро выздоровела, кровотечения
прекратились совершенно, а репутация моя как знахаря еще более упрочилась.
Что касается меня, то я лишь
выиграл от новых ограничений. Я никогда не жалел о том, от чего отказывался.
Прошел год, и я еще больше научился владеть своими чувствами. Этот опыт
способствовал развитию склонности к самовоздержанию. Долгое время спустя, уже
после возвращения в Индию, я продолжал отказываться от этих продуктов. Только в
Лондоне в 1914 году я нарушил это свое правило. Но об этом случае и о том, как
я вновь стал употреблять соль и бобовые, расскажу в одной из последующих глав.
В Южной Африке я проверял питание
без соли и без бобовых на многих своих товарищах по работе, и результаты всегда
были хорошие. С медицинской точки зрения могут быть различные мнения
относительно целесообразности такого питания, но с моральной точки зрения у
меня нет сомнений, что для человеческой души полезно любое самоограничение.
Питание ограничивающего себя человека должно отличаться от питания человека,
ищущего удовольствий, так же, как и его жизненный путь. Тот, кто стремится к
брахмачарии, часто наносит ущерб своей собственной цели, избирая путь приятной
жизни.
В предыдущей главе я рассказал,
каким образом болезнь Кастурбай способствовала проведению некоторых изменений в
моем питании. В последующий период я вновь менял свое питание с целью облегчить
соблюдение обета брахмачарии.
Первым из этих изменений был отказ
от молока. От Райчандбхая я впервые узнал, что употребление молока способствует
развитию животной страсти. В книгах по вегетарианству я нашел подтверждение
этому, но до принятия обета брахмачарии я не решался отказаться от молока. Я
давно понял, что оно не является необходимым продуктом для поддержания
организма, но отказаться от него было нелегко. В то время, когда мною все
больше овладевало сознание необходимости в интересах самоограничения не употреблять
в пищу молока, я случайно натолкнулся на книжку, изданную в Калькутте, в
которой описывалось, как мучили коров и буйволов их хозяева. Эта книжка оказала
на меня сильное влияние. Я разговорился о ней с м-ром Калленбахом.
Хотя я уже рассказал о м-ре Калленбахе
читателям своей книги по истории сатьяграхи в Южной Африке и упоминал о нем в
одной из предыдущих глав, думаю, что здесь необходимо кое-что добавить.
Встретились мы совершенно случайно. Он был другом м-ра Хана, который, открыв в
нем нечто неземное, представил его мне.
Когда я познакомился с м-ром
Калленбахом, то был поражен его расточительностью и любовью к роскоши. С первой
же нашей встречи он стал задавать пытливые вопросы о религии. Между прочим, мы
заговорили о самоотречении Будды Гаутамы. Наше знакомство вскоре переросло в
столь близкие дружественные отношения, что мы даже мыслить стали одинаково, и
он был убежден, что должен осуществить в своей жизни те же преобразования,
которые осуществил я.
Ко времени нашей встречи он тратил
на себя 1200 рупий в месяц, не считая квартирной платы, хотя жил один. Теперь
он стал вести такой простой образ жизни, что его расходы сократились до 120
рупий в месяц. После того как я ликвидировал свое хозяйство и вышел из тюрьмы,
мы поселились вместе. Мы вели очень строгую жизнь.
Именно тогда и произошел наш
разговор о молоке. М-р Калленбах сказал:
– Мы все время говорим о
вредном воздействии молока. Почему бы нам не отказаться от него? Без молока
можно обойтись наверняка.
Я был приятно удивлен таким
предложением и охотно принял его. Мы оба тогда же поклялись отказаться от
молока.
Это произошло в 1912 году на ферме
Толстого.
Однако и это не вполне
удовлетворило меня. Вскоре я решил жить исключительно на фруктовой пище и есть
по возможности самые дешевые фрукты. Мы хотели жить так, как живут самые бедные
люди.
Фруктовая пища оказалась очень
удобной. С приготовлением пищи было фактически покончено. Сырые земляные орехи,
бананы, финики, лимоны и оливковое масло составляли наше обычное меню.
Должен, однако, предостеречь тех,
кто стремится стать брахмачари. Хотя я выявил тесную связь между питанием и
брахмачарией, очевидно, основное – это душа. Постом нельзя очистить
преисполненную грязных намерений душу. Изменения в питании не окажут на нее
никакого влияния. Похотливость в душе нельзя искоренить иначе, как путем
упорного самоанализа, посвящения себя богу и, наконец, молитв. Однако между
душой и телом существует тесная связь, и чувственная душа всегда жаждет
лаксмств и роскоши. Ограничения в пище и пост необходимы, чтобы избавиться от
этих склонностей. Вместо того чтобы управлять чувствами, чувственная душа
становится их рабом, поэтому тело всегда нуждается в чистой, невозбуждающей
пище и периодических постах.
Тот, кто пренебрегает
ограничениями в пище и постами, так же глубоко заблуждается, как и тот, кто
полагается только на них. Мой опыт учит меня, что для того, чья душа стремится
к самоограничению, пост и воздержание в пище очень полезны. Без их помощи
нельзя полностью освободить душу от похотливости.
Примерно в то же время, когда я
отказался от молока и мучного и перешел на фруктовую пищу, я начал прибегать к
посту как к средству самоограничения. М-р Калленбах и здесь присоединился ко
мне. Я и раньше время от времени постился, но делал это исключительно ради
здоровья. То, что пост необходим для самоограничения, я узнал от одного своего
приятеля.
Родившись в семье вишнуитов от
матери, которая соблюдала всевозможные трудные обеты, я еще в Индии соблюдал
экадаши и другие посты, но делал это, лишь подражая матери и стараясь угодить
родителям.
В то время я не понимал
действенности поста и не верил в него. Но увидев, что мой приятель, о котором я
упомянул выше, постится с пользой для себя, надеясь поддержать обет
брахмачарии, я последовал его примеру и начал соблюдать пост экадаши. Индусы,
как правило, позволяют себе в дни поста молоко и фрукты, но такой пост я
соблюдал ежедневно. Поэтому, постясь, я стал разрешать теперь себе только воду.
Случилось так, что, когда я
приступил к этому опыту, индусский месяц шраван совпал с мусульманским месяцем
рамазаном. Семья Ганди обычно соблюдала обеты не только вишнуитов, но шиваитов
и посещала и вишнуитские и шиваитские храмы. Некоторые члены семьи соблюдали
прадоша на протяжении всего месяца шраван. Я решил поступать так же.
Эти важные опыты проводились на
ферме Толстого, где м-р Калленбах и я проживали вместе с несколькими семьями
участников сатьяграхи, включая молодежь и детей. Для детей у нас была школа.
Среди них было четверо или пятеро мусульман. Я всегда помогал им соблюдать
религиозные обряды и поощрял их к этому. Я следил за тем, чтобы они ежедневно
совершали свой намаз. Мальчиков – христиан и парсов – я считал своим долгом
также поощрять к соблюдению ими религиозных обрядов.
Я убедил мальчиков в течение этого
месяца соблюдать пост рамазана. Сам я еще раньше решил соблюдать прадоша, но
теперь предложил мальчикам – индусам, парсам и христианам следовать моему
примеру. Я объяснил им, что всегда полезно присоединиться к другим в любом акте
самоотречения. Многие жители фермы приветствовали мое предложение. Мальчики,
индусы и парсы, не подражали во всем мальчикам мусульманам; в этом не было
необходимости. Мальчики мусульмане должны были принимать пищу только после
захода солнца, в то время как другим не надо было соблюдать это правило, и они
могли готовить лакомства для своих друзей мусульман и оказывать им различные
услуги. Кроме того, индусские и другие мальчики не обязаны были находиться
вместе с мусульманами во время их последнего приема пищи перед восходом солнца
по утрам; и, конечно, все, за исключением мусульман, позволяли себе пить воду.
В результате проведенных опытов
все убедились в благодетельности поста, а у мальчиков развилось прекрасное
чувство esprit de corps[3].
Должен с благодарностью отметить, что на ферме Толстого вследствие готовности
уважать мои чувства все были вегетарианцами. Мусульманским мальчикам пришлось
отказаться от мясной пищи в течение рамазана, но никто из них никогда не
говорил мне об этом. Они с удовольствием ели вегетарианскую пищу, а индусские мальчики
часто готовили для них вегетарианские лакомства, соответственно нашему простому
образу жизни на ферме.
Я намеренно отклонился от темы
главы о посте, поскольку нигде в другом месте не смог поделиться этими
приятными воспоминаниями: таким путем я косвенно описал присущую мне черту, а
именно – я любил, когда мои товарищи по работе присоединялись ко мне во всем,
что казалось мне хорошим. Они не были привычны к постам, но именно благодаря
постам, прадоши и рамазану для меня оказалось нетрудным вызвать у них интерес к
посту как средству самоограничения.
Таким естественным образом на
ферме возникла атмосфера самоограничения. Все жители фермы стали присоединяться
к нам в соблюдении частичных или полных постов, что, по моему убеждению, пошло
им только на пользу. Я не могу определенно сказать, насколько глубоко затронуло
их душу такое самоотречение и насколько оно помогло им подчинить себе плоть.
Что же касается меня, то я убежден, что в результате всего этого я много
выиграл как физически, так и морально. Однако из этого вовсе не следует, что
пост и тому подобное умерщвление плоти обязательно окажут такое же воздействие
и на других.
Пост, если к нему приступают с
целью самоограничения, может помочь обуздать животную страсть. Некоторые же мои
друзья обнаружили, что следствием поста является возбуждение животной страсти и
развитие чревоугодия. Иначе говоря, пост бесполезен, если он не сопровождается
постоянным стремлением к самоограничению. Заслуживают упоминания в этой связи
известные строфы из второй главы «Бхагаватгиты»:
Для человека, который
постом смиряет чувства,
Внешне чувственные объекты исчезают,
Оставляя томление; но когда
Он увидел всевышнего,
Даже томление исчезает.
Пост и умерщвление плоти
посредством него представляют собой, следовательно, одно из средств, служащих
целям самоограничения. Но это не все, и, если физический пост не сопровождается
духовным, он обязательно превратится в лицемерие и приведет к беде.
Надеюсь, читатель помнит, что в
этих главах я рассказываю лишь о том, о чем не упоминается или упоминается
вскользь в моей книге по истории сатьяграхи в Южной Африке. Поэтому он легко
установит связь между последними главами.
Ферма росла, и нужно было как-то
наладить обучение детей. Среди них были мальчики – индусы, мусульмане, парсы и
христиане – и несколько девочек индусок.
Было невозможно, да я и не считал
нужным, нанимать для них специальных учителей. Невозможно потому, что
квалифицированные индийские учителя встречались редко, а если бы их и удалось
найти, то вряд ли кто-нибудь из них согласился бы за скромное жалованье
отправиться в местечко в двадцати одной миле от Иоганнесбурга. К тому же у нас,
конечно, не было лишних денег. Кроме того, я не считал нужным брать на ферму
учителей со стороны, так как не верил в разумность существующей системы
образования и задумал посредством экспериментов и личного опыта найти
правильную систему. Я твердо знал только одно – в идеальных условиях правильное
образование могут дать только родители, а помощь со стороны должна быть сведена
до минимума. Ферма Толстого представляла собой семью, в которой я был вместо
отца и в меру своих сил нес ответственность за обучение молодежи.
Несомненно, этот замысел не лишен
был недостатков. Молодые люди жили со мной не с самого детства, они выросли в
неодинаковых условиях и в разной среде и не были последователями одной религии.
Разве мог я полностью оценить по достоинству этих молодых людей, поставленных в
новые условия, даже и взяв на себя роль отца семейства?
Но я всегда отводил первое место
воспитанию души или формированию характера, и, поскольку я был убежден, что
всем молодым людям в равной степени, независимо от их возраста и наклонностей,
можно дать соответствующее духовное воспитание, я решил быть при них неотлучно
как отец. Я считал формирование характера первоосновой воспитания и был уверен,
что если эта основа будет заложена прочно, то дети – сами или с помощью друзей
– научатся всему остальному. Однако вместе с этим я всецело отдавал себе отчет
в необходимости дать детям и общее образование; поэтому с помощью м-ра
Калленбаха и адвоката Прагджи Десаи я организовал несколько классов. Я понимал
и значение физического воспитания. Физическую закалку дети получали, выполняя
ежедневно свои обязанности. На ферме не было слуг, и всю работу, начиная со стряпни
и кончая уборкой мусора, делали обитатели фермы. Надо было ухаживать за
фруктовыми деревьями и вообще возиться в саду. М-р Калленбах очень любил
работать в саду и приобрел в этом некоторый опыт в одном из правительственных
образцовых хозяйств. И стар, и млад – все, кто не был занят на кухне, обязаны
были уделять некоторое время садовым работам. Дети делали большую часть работы
– копали ямы, рубили сучья и таскали тяжести. Таким образом, физических
упражнений было более чем достаточно. Дети находили удовольствие в этой работе,
и поэтому они обычно не нуждались в других упражнениях или играх. Конечно,
некоторые из них, а подчас и большинство притворялись больными и увиливали от
дел. Иногда я смотрел на это сквозь пальцы, но чаще бывал строг. Думаю, что строгость
не очень им нравилась, но не помню, чтобы они противились мне. Когда я бывал
строг, я доказывал им, что неправильно бросать работу ради забавы. Однако
убеждения действовали на них лишь непродолжительное время: вскоре они вновь
бросали работу и начинали играть. Тем не менее, мы справлялись с делом, во
всяком случае, дети, жившие в ашраме, прекрасно развивались физически. На ферме
болели очень редко. Конечно, немалую роль в этом сыграли хороший воздух и вода,
а также регулярное принятие пищи.
Несколько слов о профессиональном
обучении детей. Мне хотелось научить каждого мальчика какой-нибудь полезной
профессии, связанной с физическим трудом. С этой целью м-р Калленбах отправился
в траппистский монастырь и, изучив там сапожное ремесло, вернулся. От него это
ремесло перенял я, а затем стал сам обучать желающих. У м-ра Калленбаха был
некоторый опыт в плотничьем деле; на ферме нашелся еще один человек, который
тоже знал плотничье дело. Мы создали небольшую группу, которая училась
плотничать.
Почти все дети умели стряпать.
Все это было им в новинку. Они
никогда и не помышляли, что им придется учиться таким вещам. Ведь обычно в
Южной Африке индийских детей обучали только чтению, письму и арифметике.
На ферме Толстого установилось
правило – не требовать от ученика того, чего не делает учитель, и поэтому,
когда детей просили выполнить какую-нибудь работу, с ними заодно всегда работал
учитель. Поэтому дети учились всему с удовольствием.
Об общем образовании и
формировании характеров будет рассказано в следующих главах.
В предыдущей главе вы видели,
каким образом на ферме Толстого осуществлялось физическое воспитание и от
случая к случаю обучение профессиональное. Несмотря на то что постановка
физического и профессионального обучения едва ли могла удовлетворить меня, все
же можно сказать, что оно было более или менее успешным.
Однако дать детям общее
образование было делом более трудным. Я не имел для этого ни возможностей, ни
необходимой подготовки. Физическая работа, которую я выполнял обычно, к концу
дня чрезвычайно утомляла меня, а заниматься с классом приходилось как раз
тогда, когда мне больше всего нужен был отдых. Вместо того, чтобы приходить в
класс со свежими силами, я с большим трудом превозмогал дремоту. Утреннее время
надо было посвящать работе на ферме и выполнению домашних обязанностей, поэтому
школьные занятия проводились после полуденного приема пищи. Другого подходящего
времени не было.
Общеобразовательным предметам мы
отводили самое большее три урока в день. Преподавались языки хинди, гуджарати,
урду и тамили; обучение велось на родных для детей языках. Преподавался также
английский язык. Кроме того, гуджаратских индусских детей нужно было хотя бы
немного ознакомить с санскритом, а всем детям дать элементарные знания по истории,
географии и арифметике.
Я взялся преподавать языки тамили
и урду. Те скромные познания в тамильском языке, какие у меня были, я приобрел
во время своих поездок и в тюрьме. В своих занятиях, однако, я не пошел дальше
прекрасного учебника тамильского языка Поупа. Все свои знания письменного урду
я приобрел во время одного из путешествий по морю, а мое знание разговорного
языка ограничивалось персидскими и арабскими словами, которые я узнал от
знакомых мусульман. О санскрите я знал не больше того, чему был обучен в
средней школе, и даже мои познания в гуджарати были не выше тех, какие получают
в школе.
Таков был капитал, с которым мне
пришлось начать преподавание. По бедности общеобразовательной подготовки мои
коллеги превзошли меня. Но любовь к языкам родины, уверенность в своих
способностях как учителя, а также невежество учеников, более того – их
великодушие сослужили мне службу.
Все мальчики тамилы родились в
Южной Африке и поэтому очень слабо знали родной язык, а письменности не знали и
вовсе. Мне пришлось учить их письму и грамматике. Это было довольно легко. Мои
ученики знали, что в разговоре по-тамильски превосходят меня, и когда меня
навещали тамилы, не знавшие английского языка, ученики становились моими
переводчиками. Я всецело справлялся со своим делом потому, что никогда не
скрывал свое невежество от учеников. Во всем я являлся им таким, каким был на
самом деле. Поэтому, несмотря на свое ужасное невежество в языке, я не утратил
их любви и уважения. Сравнительно легче было обучать мальчиков мусульман языку
урду. Они умели писать. Я должен был только пробудить в них интерес к чтению и
улучшить их почерк.
Большинство детей были
неграмотными и недисциплинированными. Но в процессе работы я обнаружил, что мне
приходится очень немногому учить их, если не считать того, что я должен был
отучать их от лени и следить за их занятиями. Поскольку с этим я вполне
справлялся, то я стал собирать в одной комнате детей разных возрастов,
изучавших различные предметы.
Я никогда не испытывал потребности
в учебниках. Не помню, чтобы я извлек много пользы из книг, находившихся в моем
распоряжении. Я считал бесполезным обременять детей большим числом книг и
всегда понимал, что настоящим учебником для ученика является его учитель. Я сам
помню очень мало из того, чему мои учителя учили меня с помощью книг, но до сих
пор свежи в памяти вещи, которым они научили меня помимо учебников.
Дети усваивают на слух гораздо
больше и с меньшим трудом, чем зрительно. Не помню, чтобы мы с мальчиками
прочли хоть одну книгу от корки до корки. Но я рассказывал им то, что сам
усвоил из различных книг, и мне кажется, что они до сих пор не забыли этого.
Дети с трудом вспоминали то, что они заучивали из книг, но услышанное от меня
могли повторить легко. Чтение было для них заданием, а мои рассказы, если мне
удавалось сделать мой предмет интересным, – удовольствием. А по вопросам,
которые они мне задавали после моих рассказов, я судил об их способности
воспринимать.
Духовное воспитание мальчиков
представляло собой гораздо более трудное дело, чем их физическое и умственное
воспитание. Я мало полагался на религиозные книги в духовном воспитании.
Конечно, я считал, что каждый ученик должен познакомиться с основами своей
религии и иметь общее представление о священных книгах, поэтому делал все, что
мог, стараясь дать детям такие знания. Но это, по-моему, было лишь частью
воспитания ума. Задолго до того, как я взялся за обучение детей на ферме
Толстого, я понял, что воспитание духа – задача особая. Развить дух – значит сформировать
характер и подготовить человека к работе в направлении познания бога и
самопознания. Я был убежден – любое обучение без воспитания духа не принесет
пользы и может даже оказаться вредным.
Мне известен Предрассудок, что
самопознание возможно лишь на четвертой ступени жизни, т. е. на ступени саньяса
(самоотречения). Однако все знают, что тот, кто откладывает приготовление к
этому бесценному опыту до последней ступени жизни, достигает не самопознания, а
старости, которая равнозначна второму, но уже жалкому детству, обременительному
для всех окружающих. Я хорошо помню, что придерживался этих взглядов уже в то
время, когда занимался преподаванием, т. е. в 1911 – 1912 годах, хотя,
возможно, тогда и не выражал эти идеи точно такими словами.
Каким же образом можно дать детям
духовное воспитание? Я заставлял детей запоминать и читать наизусть молитвы,
читал им отрывки из нравоучительных книг. Но все это не очень меня
удовлетворяло. Больше сблизившись с детьми, я понял, что не при помощи книг
надо воспитывать дух. Подобно тому как для физического воспитания необходимы
физические упражнения, а для умственного – упражнения ума, воспитание духа
возможно только путем упражнений духа. А выбор этих упражнений целиком зависит
от образа жизни и характера учителя. Учитель всегда должен соблюдать
осторожность, независимо от того, находится ли он среди своих учеников или нет.
Учитель своим образом жизни может
воздействовать на дух учеников, даже если живет за несколько миль от них. Будь
я лжецом, все мои попытки научить мальчиков говорить правду потерпели бы крах.
Трусливый учитель никогда не сделает своих учеников храбрыми, а человек, чуждый
самоограничения, никогда не научит учеников ценить благотворность
самоограничения. Я понял, что всегда должен быть наглядным примером для
мальчиков и девочек, живущих вместе со мной. Таким образом, они стали моими
учителями, и я понял, что обязан быть добропорядочным и честным хотя бы ради
них. Мне кажется, что растущая моя самодисциплина и ограничения, которые я
налагал на себя на ферме Толстого, были большей частью результатом воздействия
на меня моих подопечных.
Один из юношей был крайне
несдержан, непослушен, лжив и задирист. Однажды он разошелся сверх всякой меры.
Я был весьма раздражен. Я никогда не наказывал учеников, но на этот раз сильно
рассердился. Я пытался как-то урезонить его. Но он не слушался и даже пытался
мне перечить. В конце концов, схватив попавшуюся мне под руку линейку, я ударил
его по руке. Я весь дрожал, когда бил его. Он заметил это. Для всех детей такое
мое поведение было совершенно необычным. Юноша заплакал и стал просить
прощения. Но плакал он не от боли; он мог бы, если бы захотел, отплатить мне
тем же (это был коренастый семнадцатилетний юноша); но он понял, как я страдаю
оттого, что пришлось прибегнуть к насилию. После этого случая мальчик никогда
больше не смел ослушаться меня. Но я до сих пор раскаиваюсь, что прибег к
насилию. Боюсь, что в тот день я раскрыл перед ним не свой дух, а грубые
животные инстинкты.
Я всегда был противником телесных
наказаний. Помню только единственный случай, когда побил одного из своих
сыновей. Поэтому до сего дня не могу решить, был ли я прав, ударив того юношу
линейкой. Вероятно, нет, так как это действие было продиктовано гневом и
желанием наказать. Если бы в этом поступке выразилось только мое страдание, я
считал бы его оправданным. Но в данном случае побудительные мотивы были не
только эти.
Этот случай заставил меня
задуматься о более подходящем методе исправления учеников. Не знаю, принес ли
пользу примененный мною метод. Юноша вскоре забыл об этом случае, и нельзя
сказать, чтобы его поведение значительно улучшилось. Но я благодаря этому
глубже осознал обязанности учителя по отношению к ученикам.
Мальчики и после часто совершали
проступки, но я никогда не прибегал к телесным наказаниям. Таким образом,
воспитывая детей, живших со мной, я всё больше постигал силу духа.
Именно на ферме Толстого м-р
Калленбах обратил мое внимание на проблему, которой раньше для меня не
существовало. Как я уже говорил, некоторые мальчики были весьма испорчены и
непослушны. Были среди них и лентяи. Три же моих сына, как и остальные дети,
ежедневно общались с ними. Это очень беспокоило м-ра Калленбаха. По его мнению,
именно моим детям не следовало быть вместе с этими непослушными мальчиками.
Однажды он сказал:
– Мне не нравится, что вы
позволяете своим детям общаться с испорченными детьми. Это приведет лишь к
тому, что в плохой компании они сами станут плохими.
Не помню, насколько озадачил он
меня тогда этими словами, но я ответил следующее:
– Разве могу я относиться
по-разному к своим сыновьям и к этим лентяям. Я одинаково в ответе и за тех и
за других, так как сам пригласил их сюда. Если бы я дал этим бездельникам хоть
немного денег, они, конечно, сразу сбежали бы в Иоганнесбург и вернулись к
своим прежним занятиям. Говоря откровенно, вполне вероятно, что и они и их
воспитатели считают, что их приезд сюда наложил на меня определенные
обязательства. Мы с вами прекрасно понимаем, что здесь им приходится терпеть
немало лишений. Мой же долг ясен: воспитать их, и поэтому мои сыновья в силу
необходимости должны жить с ними под одной крышей. Надеюсь, вы не захотите,
чтобы я стал прививать своим сыновьям чувство превосходства над другими
мальчиками. Это означало бы сбить их с правильного пути. Общение со всеми
детьми будет хорошей школой для них. Они сами научатся отличать хорошее от
дурного. Ведь если предположить, что в них действительно есть что-то хорошее,
то они обязательно повлияют и на своих товарищей. Как бы там ни было, я не могу
изолировать своих сыновей, и если это повлечет за собой известный риск,
приходится на него все равно идти.
М-р Калленбах только покачал
головой.
Нельзя сказать, чтобы в результате
этого общения мои сыновья стали хуже. Напротив, я вижу, что они кое-что от
этого выиграли. Чувство превосходства, если и было у них, вскоре исчезло, и они
научились вести себя в обществе самых разных детей. Пройдя через такое
испытание, они сами стали более дисциплинированными.
Этот и другие подобные опыты
показали мне, что если обучать хороших детей вместе с плохими и позволить
хорошим детям общаться с плохими, то они ничего не потеряют при условии, что
опыт будет проводиться под неослабным надзором родителей и воспитателей. Даже и
при тщательном наблюдении дети не всегда гарантированы от всякого рода
соблазнов и дурных поступков.
Далеко не всегда дети избегают
соблазнов и дурного влияния. Однако несомненно, что, когда мальчики и девочки,
получившие разное воспитание, живут и учатся вместе, их родители и учителя
подвергаются самому суровому испытанию. Они должны быть постоянно начеку.
День ото дня мне становилось все
яснее, насколько трудно воспитать и обучить мальчиков и девочек правильно.
Чтобы стать настоящим учителем и наставником, я должен был завоевать их сердца,
делить с ними радости и печали, помогать им решать те проблемы, с которыми они
сталкивались, и направлять беспокойные устремления юности в нужное русло. Когда
участников сатьяграхи выпустили на свободу, почти все обитатели фермы Толстого
покинули ее. Те немногие, кто остался на ферме, были, в основном, колонистами
из Феникса. Поэтому я переселил всех оставшихся в Феникс. Здесь мне предстояло
пройти через тяжелое испытание,
Я часто ездил из Феникса в
Иоганнесбург. Однажды, когда я был в Иоганнесбурге, мне сообщили о моральном
падении двух обитателей ашрама. Известие о поражении или победе движения
сатьяграхи не очень удивило бы меня, но эта новость поразила как громом. В тот
же день я выехал поездом в Феникс. М-р Калленбах настоял на своем желании
сопровождать меня. Он видел, в каком состоянии я находился, и не допускал и
мысли, чтобы я поехал один, тем более что именно он сообщил мне эту ужасную
новость.
Когда я ехал в Феникс, мне
казалось, что я знал, как следует поступить в этом случае. Я думал, что
воспитатель или учитель несет всю ответственность за падение своего
воспитанника или ученика. Так что мне стало ясно, что я несу ответственность за
это происшествие. Жена уже предупреждала меня однажды относительно этого, но,
будучи по натуре доверчив, я не обратил внимания на ее предостережение. Я
чувствовал, что единственный путь заставить виновных понять мое страдание и
глубину их падения – это наложить на себя какое-нибудь покаяние. И я решил
поститься семь дней, а на протяжении четырех с половиной месяцев принимать пищу
только раз в день. М-р Калленбах пытался отговорить меня, но тщетно. В конце
концов он признал мой поступок правильным и настоял на том, чтобы
присоединиться ко мне. Я не мог противиться этому открытому выражению его любви
ко мне.
Этот обет снял огромную тяжесть с
моей души, и я почувствовал облегчение. Гнев против провинившихся утих, уступив
место чувству глубокого сожаления. Таким образом, я приехал в Феникс,
значительно успокоившись. Я произвел дальнейшее расследование и ознакомился с
некоторыми подробностями, которые мне нужно было знать.
Мое покаяние огорчило всех, но в
то же время значительно оздоровило атмосферу. Каждый понял, как ужасно
совершить грех, и узы, связывавшие меня с детьми, стали еще крепче и искреннее.
Обстоятельства, сложившиеся в
результате этого происшествия, вынудили меня несколько позже поститься на
протяжении двух недель. Результаты этого поста превзошли все мои ожидания. Цель
моя заключается не в том, чтобы показать на примере этих происшествий, что долг
учителя – прибегнуть к посту тогда, когда ученики совершат проступки. Я считаю,
однако, что в некоторых случаях требуется именно такое сильно действующее
лекарство. Но оно предполагает проницательность и силу духа у учителя. Там, где
нет подлинной любви между учителем и учеником, где проступок ученика не
задевает учителя за живое, а ученик не уважает учителя, никакой пост не
поможет. Таким образом, если можно сомневаться, что соблюдение поста в подобных
случаях правильно, несомненно то, что ответственность за ошибки учеников
целиком ложится на учителя.
Первое покаяние оказалось
нетрудным для нас обоих. Я продолжал заниматься своей обычной работой. В
течение всего покаяния я строго придерживался фруктовой диеты. Последние дни
второго поста были для меня очень тяжелы. Тогда я еще не осознал до конца
чудесного воздействия «Рамаяны», и вследствие этого моя способность переносить
страдания была меньшей. Кроме того, я не знал как следует техники поста, в
частности не знал, что нужно пить много воды, как бы это не было тошнотворно и
противно. Тот факт, что я совершенно безболезненно перенес первый пост, сделал
меня довольно беззаботным в отношении второго. Так, если в течение первого
поста я ежедневно принимал ванны Куне, то во время второго поста я на второй
или на третий день перестал их принимать; я мало пил воды, так как это было
противно и вызывало тошноту. Горло у меня пересохло, и последние дни поста я
говорил только шепотом. Однако, несмотря на это, я продолжал свою работу и
диктовал письма. Регулярно я слушал чтение отрывков из «Рамаяны» и других
священных книг. У меня даже хватало сил, чтобы обсуждать насущные вопросы и
давать необходимые советы.
Я должен опустить многое из своих
воспоминаний о жизни в Южной Африке.
По окончании движения сатьяграхи,
в 1914 году, я получил от Гокхале указание вернуться на родину, заехав
предварительно в Лондон. В июле Кастурбай, Калленбах и я отправились в Англию.
Во время сатьяграхи я ездил, только третьим классом. Поэтому и теперь я взял
билеты в третьем классе. Между условиями в третьем классе на пароходе этой
линии и условиями на индийских каботажных судах и в железнодорожных поездах
огромная разница. На индийских кораблях едва хватало мест для сиденья, еще
меньше их было для спанья, и было очень грязно. На пароходе, направлявшемся в
Лондон, было довольно просторно и чисто, и, кроме того, пароходная компания
предоставила нам особые удобства. В нашем распоряжении была отдельная уборная,
а пароходный буфетчик, зная, чем мы привыкли питаться, распорядился снабжать
нас фруктами и орехами. Как правило, пассажиры третьего класса почти их не
получали. Благодаря таким удобствам все восемнадцать дней плавания были для нас
весьма приятными.
Кое-что из происшедшего с нами во
время путешествия стоит вспомнить. М-р Калленбах очень любил бинокли, и у него
их было два, очень дорогих. Об одном из них мы вели ежедневные споры. Я
старался ему доказать, что обладание такой дорогостоящей вещью не соответствует
идеалу простоты, которого мы мечтали достигнуть. Как-то, стоя у иллюминатора
своей каюты, мы весьма ожесточенно спорили на эту тему.
– Вместо того чтобы делать из
биноклей яблоко раздора, не лучше ли выбросить их в море и разом со всем этим
покончить? – спросил я.
– Конечно, выбросите эти
проклятые вещи, – ответил Калленбах.
– Так я и хочу сделать, –
сказал я.
– И прекрасно, – последовал
мгновенный ответ.
Я бросил бинокли в море. Они
стоили фунтов семь, но их ценность определялась не столько уплаченными за них
деньгами, сколько пристрастием м-ра Калленбаха к ним. Освободившись от них, он,
однако, не раскаивался в этом.
Таков был один из многочисленных
инцидентов, происшедших между мной и м-ром Калленбахом.
Каждый день приносил нам
что-нибудь новое, так как и он и я стремились идти путем истины. На пути к
истине, естественно, исчезают гнев, эгоизм, ненависть и т. п. Иначе истина была
бы недостижима. Человек, который руководствуется страстью, может иметь вполне
благие намерения, может быть правдив на словах, но он никогда не познает
истины. Истина означает полное освобождение от двойственности, как например,
любовь и ненависть, счастье и несчастье.
Мы отправились в путешествие
спустя несколько дней после моего поста. Силы мои еще не полностью
восстановились. Обычно я гулял по палубе, чтобы развить аппетит и лучше переварить
съеденное. Но даже такие прогулки были мне не под силу, так как причиняли боль
в ногах. Прибыв в Лондон, я обнаружил, что мое состояние не только не
улучшилось, но стало хуже. Познакомившись с д-ром Дживраджем Мехтой, я
рассказал ему о своем посте и о болях в ногах.
Он сказал:
– Боюсь, что у вас вообще
отнимутся ноги, если в течение некоторого времени вы не будете соблюдать
полного покоя.
Именно тогда я узнал, что
человеку, перенесшему длительный пост, не следует торопиться с восстановлением
прежних сил и вместе с тем ему необходимо обуздывать свой аппетит. После поста
нужна большая осторожность в пище и, возможно, еще большие ограничения, чем при
его соблюдении.
На острове Мадейра мы услышали,
что в любой момент может разразиться мировая война. Когда же мы пересекали
Ла-Манш, то получили известие о начале войны. Наше судно было задержано на
некоторое время. Очень трудно было пробуксировать его между подводными минами,
которые были заложены вдоль всего пролива, и нам потребовалось около двух дней,
чтобы добраться до Саутхемптона.
Война была объявлена четвертого
августа. В Лондон мы прибыли шестого.
В Англии я узнал, что Гокхале
застрял в Париже, куда он поехал лечиться. Сообщение между Парижем и Лондоном
было прервано, и никто точно не знал, когда Гокхале сможет вернуться. Я не
хотел возвращаться на родину, не повидавшись с ним.
Что же было нам тем временем
делать? В чем же заключался мой долг в отношении войны? Сорабджи Ададжаниа, мой
товарищ по тюремному заключению и сатьяграхе, готовился тогда в Лондоне к
юридической карьере. Как один из лучших участников сатьяграхи он был послан в
Англию, чтобы сделаться адвокатом и быть в состоянии заменить меня по
возвращении в Южную Африку. Д-р Прандживандас Мехта предоставил ему для этого
необходимые средства. Я беседовал с ним, с Дживраджем Мехтой и другими
индийцами, учившимися в Англии. По договоренности с ними мы созвали собрание
индийцев, проживающих в Великобритании и Ирландии. Я изложил перед ними свои
взгляды.
Я считал, что индийцы, живущие в
Англии, должны принять участие в войне. Английские студенты поступали
добровольцами в армию, и индийцы могли сделать то же. Против этого было
выдвинуто немало возражений. Утверждали, что между положением индийцев и
положением англичан – целая пропасть. Мы – рабы, а они – хозяева. Как может раб
помогать хозяину, если последний очутился в беде? Разве не долг раба,
стремящегося к освобождению, использовать затруднения хозяина? Эти доводы в то
время не подействовали на Меня. Я понимал различие в положении индийцев и
англичан, но не считал, что мы низведены до положения рабов. Мне казалось
тогда, что дело не в британской системе, а в отдельных британских чиновниках, и
что мы можем перевоспитать их своей любовью. Если мы можем улучшить свое
положение благодаря помощи англичан и их сотрудничеству с нами, то наш долг
стоять с ними плечом к плечу в годину тяжелых испытаний и тем самым привлечь их
на свою сторону. Хотя я понимал, что британская система несовершенна, но все же
не считал ее нетерпимой, как считаю теперь. Но если, потеряв веру в эту
систему, я отказался теперь сотрудничать с британским правительством, то как
могли мои друзья, которые уже тогда потеряли веру и в систему и в ее
представителей, сотрудничать с британским правительством?
Друзья возражали мне, полагая, что
наступило время для решительного провозглашения требований индийцев и улучшения
их положения.
Я же считал, что не нужно
пользоваться в интересах Индии затруднениями Англии, что достойнее и разумнее не
выдвигать требований, пока англичане воюют. Поэтому я настаивал на этой точке
зрения и призвал желающих записываться добровольцами. Призыв мой нашел горячий
отклик: среди добровольцев оказались представители почти всех национальностей и
вероисповеданий Индии.
Я сообщил об этом лорду Крю,
выразив нашу готовность пройти обучение для работы в госпиталях, если это будет
необходимым условием для принятия нашего предложения.
Лорд Крю не без некоторого
колебания принял наше предложение и выразил нам благодарность за то, что в
критический момент мы предложили свои услуги империи.
Добровольцы прошли первоначальную
подготовку по оказанию первой помощи раненым под руководством известного д-ра
Кентли. Срок обучения был шестинедельный, но он включал весь курс по оказанию
первой помощи.
Всего обучалось человек
восемьдесят. По истечении шести недель был экзамен, который все, за исключением
одного, выдержали. Окончившие курс прошли затем военную подготовку под
руководством полковника Бейкера.
Надо было видеть Лондон в те дни.
Никакой паники, каждый в полную меру сил и возможностей выполнял свой долг.
Годные к службе в армии взрослые мужчины обучались военному искусству. Но что
было делать старикам, слабым и женщинам? Если они хотели помочь, дела было
более чем достаточно. Они шили обмундирование и готовили перевязочные материалы
для раненых. Дамский клуб «Лицеум» обязался сшить для солдат как можно больше
обмундирования. Шримати Сароджини Найду, будучи членом этого клуба, отдалась
работе всей душой. Тогда я и познакомился с ней. Она выложила передо мной целый
ворох раскроенного обмундирования и попросила сшить и вернуть его. Я с радостью
принял ее предложение и вместе с друзьями сшил столько обмундирования, сколько
позволяли мне мои возможности (я проходил тогда курс подготовки по оказанию
первой помощи).
Как только до Южной Африки
докатилась весть о том, что я вместе с другими индийцами предложил свои услуги
британской армии, я получил две телеграммы. Одна из них была от м-ра Полака. Он
спрашивал, как согласовать это мое поведение с принципом ахимсы, которого я
придерживался.
Я до некоторой степени предвидел
такое возражение, так как уже в книге «Хинд сварадж, или Индийский гомрул» я
трактовал этот вопрос и имел обыкновение постоянно беседовать на эту тему с
друзьями в Южной Африке. Все мы признавали, что война безнравственна. Уж если я
не хотел преследовать по суду нападавшего на меня, то еще меньше мне хотелось
принимать участие в войне, тем более что я не знал, которая из воюющих сторон
права и на чьей стороне справедливость. Друзья, конечно, знали, что во время
бурской войны я служил в армии на стороне Англии, но они полагали, что взгляды
мои с тех пор изменились.
В действительности же мотивы,
которые побудили меня участвовать в бурской войне, оказались решающими и
теперь. Для меня было совершенно ясно, что участие в войне несовместимо с
принципом ахимсы. Но человеку не всегда дано с одинаковой ясностью представлять
себе свой долг. Приверженец истины часто вынужден двигаться ощупью. Ахимса –
всеобъемлющий принцип. Все мы – слабые смертные, пребывающие в пламени химсы.
Пословица, гласящая, что живое живет за счет живого, таит в себе глубокий
смысл. Человек не живет ни минуты без того, чтобы сознательно или
бессознательно не совершать внешней химсы. Уже сам факт, что он живет – ест,
пьет и двигается, – неизбежно влечет за собой химсу, т. е. разрушение жизни,
пусть даже самое незначительное. Поэтому приверженец ахимсы будет преданным
своей вере лишь в том случае, если в основе всех его поступков лежит сострадание,
если он старается избежать уничтожения даже мельчайших существ, пытается спасти
их и таким образом постоянно стремится высвободиться из смертельных тисков
химсы. Он будет становиться все воздержаннее, сострадательнее, хотя никогда
полностью не освободится от внешней химсы.
Далее, благодаря тому, что ахимса
представляет собой единство всей жизни вообще, ошибка, совершенная одним
человеком, не может не иметь последствий для всех, а это значит, человек не
может полностью освободиться от химсы. Пока он член общества, он не может не
участвовать в химсе, которую порождает само существование общества. Когда два
народа воюют, долг приверженца ахимсы заключается в том, чтобы прекратить
войну. Тот, кто не может выполнить этот долг, кто не имеет силы сопротивляться
войне, кто не подготовлен к этому, может принимать в ней участие и одновременно
всей душой стремиться к тому, чтобы освободить от войны себя, свой народ и весь
мир.
Я надеялся улучшить свое положение
и положение своего народа с помощью Британской империи. Находясь в Англии, я
пользовался защитой британского флота и искал убежища под охраной его оружия,
т. е. непосредственно участвовал в его возможных насильственных действиях.
Поэтому, если я желал сохранить связи с империей и жить под ее покровительством,
мне предстояло вступить на один из трех путей: я мог открыто объявить о своем
сопротивлении войне и в соответствии с законом сатьяграхи бойкотировать
Британскую империю до тех пор, пока она не изменит своей военной политики; я
мог добиться для себя тюремного заключения, оказав гражданское неповиновение
тем законам империи, которые того заслуживали; наконец, я мог принять участие в
войне и тем самым приобрести силу и способность сопротивляться военному
насилию. Мне недоставало этой силы и способности, и я думал, что единственное
средство приобрести их – поступить на военную службу.
Я не делал никакого различия, с
точки зрения ахимсы, между воюющей и невоюющей стороной. Тот, кто добровольно.
пошел на службу в шайку разбойников возчиком или сторожем, чтобы охранять их
добро, когда они идут на промысел, или же сделался их сиделкой, чтобы ухаживать
за ними, когда они ранены, в той же мере виновен в разбое, как и сами
разбойники. Совершенно так же тот, кто ограничивается уходом за раненными в
бою, также не может уйти от ответственности за войну.
Я тщательно продумал все это еще
до получения телеграммы от Полака, а получив ее, обсудил этот вопрос с
некоторыми друзьями и пришел к выводу, что мой долг предложить себя для службы
на войне. Даже теперь я не вижу ни единого слабого места в моей аргументации и
нисколько не раскаиваюсь в своем поступке, придерживаясь, как и тогда, мнения о
желательности связи с Британской империей.
Я знаю, что и тогда не был в
состоянии убедить всех друзей в правильности занятой мною позиции. Дело это
весьма деликатное. Оно допускает различия в мнениях, а потому я с возможно
большей ясностью представил свои доводы на обсуждение тех, кто верил в ахимсу и
серьезно стремился осуществлять этот принцип во всех случаях жизни. Приверженец
истины не должен ничего делать лишь в соответствии с условностями. В любой
момент он должен быть готов к тому, чтобы исправиться, и всякий раз, обнаружив,
что ошибся, должен во что бы то ни стало признать свою ошибку и искупить ее.
Хотя я и решил из чувства долга
принять участие в войне, мне не пришлось участвовать в ней непосредственно.
Более того, я вынужден был и в эту критическую минуту прибегнуть к сатьяграхе,
так сказать, в миниатюре.
Я уже говорил, что, как только
наши фамилии были включены в списки, для руководства нашей военной подготовкой
был назначен офицер. У нас сложилось мнение, что он наш начальник лишь в
вопросах чисто технических, а во всем остальном во главе отряда буду я, и я
буду нести непосредственную ответственность за его внутреннюю дисциплину. Иными
словами, командир может отдавать распоряжения по отряду только через меня. Но
офицер сразу же рассеял наши иллюзии.
М-р Сорабджи Ададжаниа был
человеком проницательным. Он сразу же предупредил меня.
– Остерегайтесь этого
человека, – сказал он, – он, по-видимому, собирается нами командовать. Мы не
станем его слушаться. Мы готовы принять его только как инструктора. Но и юноши,
назначенные им для нашего обучения, также считают, будто они здесь затем, чтобы
распоряжаться нами.
Юноши, присланные обучать нас,
были студентами из Оксфорда. Офицер назначил их капралами.
Я тоже обратил внимание на
своеволие офицера, но просил Сорабджи не волноваться, и постарался успокоить
его. Но убедить его было не так-то просто. Он с улыбкой возразил мне:
– Вы слишком доверчивы. Эти
люди обманут вас, а когда вы раскусите их, то будете убеждать нас прибегнуть к
сатьяграхе, и на нас навлечете несчастье и сами попадете в беду.
– Что еще, кроме горя, может
вас ожидать, если вы соединили свою судьбу с моею? – ответил я. – Сатьяграх
рожден, чтобы быть обманутым. Пусть офицер обманывает нас, Разве я не повторял
десятки раз, что обманщик в конце концов обманывает самого себя?
Сорабджи рассмеялся.
– Хорошо, – сказал он, –
продолжайте обманываться. Вы когда-нибудь найдете смерть на путях сатьяграхи и
увлечете вместе с собою несчастных смертных вроде меня.
Эти слова напомнили мне о том, что
писала мне покойная ныне мисс Эмили Гобхаус относительно несотрудничества:
«Я не удивлюсь, если наступит день,
когда ваша борьба за истину приведет вас на виселицу. Да укажет вам господь
правильный путь и да защитит вас!»
Разговор с Сорабджи произошел
сразу же после назначения офицера. Через несколько дней наши отношения с ним
достигли критической точки. Когда я стал принимать участие в строевой
подготовке, мои силы после двухнедельного поста едва начали восстанавливаться,
а до места занятий приходилось идти около двух миль. Я заболел плевритом и
почувствовал, что очень ослаб. В таком состоянии мне предстояло провести еще
два дня в лагере. Все наши люди остались там, я же вернулся домой. Тут мне и
представилась возможность прибегнуть к сатьяграхе.
Офицер еще грубее стал проявлять
свою власть. Он давал понять, что считает себя нашим начальником по всем
вопросам, военным и невоенным, в то же время давая почувствовать, что означает
эта его власть. Сорабджи прибежал ко мне. Он вовсе не был склонен сносить такое
своеволие и сказал мне:
– Все приказания мы должны
получать через вас. Мы все еще в учебном лагере. На нас обрушивается град самых
нелепых приказаний. Возмутительно, что к нам и к юношам, которых прислали
обучать нас, относятся по-разному. Необходимо обо всем этом поговорить с
офицером, иначе мы не можем продолжать службу. Индийские студенты и все
остальные, вступившие в наш отряд, не желают выполнять нелепые приказы. Мы
взялись за дело, движимые чувством собственного достоинства, и немыслимо
мириться с такими надругательствами.
Я сообщил офицеру о поступивших
жалобах. Он ответил письмом, в котором предлагал изложить эти жалобы в
письменном виде; вместе с тем он просил «внушить тем, кто жаловался, что
наиболее правильный путь для них – направлять такие жалобы мне через
назначенных командиров отделений, которые в свою очередь доложат эти жалобы мне
через инструкторов».
Я ответил, что не претендую ни на
какую власть, что в военном отношении я не более как частное лицо, но что в
качестве главы добровольческого отряда я прошу разрешения выступать
неофициальным представителем добровольцев. Кроме того, я указал на те жалобы,
которые поступили ко мне, а именно: что назначение капралов без учета желания
членов отряда вызвало резкое недовольство и что их следует отстранить,
предложив отряду самому выбрать капралов с последующим утверждением их.
Это предложение пришлось офицеру
не по вкусу; он ответил, что избрание капралов отрядом противоречит
установленному в армии порядку, а отстранение уже назначенных вконец подорвет
дисциплину.
Мы созвали общее собрание отряда,
на котором приняли решение отказаться от дальнейшего несения службы. Я указал
отряду на серьезные последствия сатьяграхи. Однако значительное большинство
голосовало за резолюцию, согласно которой в случае, если назначенные капралы не
будут отстранены и члены отряда не получат возможность выбрать вместо них новых,
отряд будет вынужден воздержаться от прохождения строевого обучения и выезда в
лагерь по субботам.
Затем я направил офицеру письмо, в
котором сообщал ему, что был горько разочарован его отказом принять мое
предложение. Я заверял его, что не хочу никакой власти для себя, но что
стремлюсь исполнить свой долг. Я обратил его внимание на уже имеющийся
прецедент. Во время бурской войны я не занимал никакого официального поста в
индийском санитарном отряде в Южной Африке, но между полковником Галви и
отрядом не было никаких трений и полковник никогда ничего не предпринимал, не
запросив меня о желаниях отряда. Я также препроводил командиру копию принятой
нами накануне резолюции.
Все это, однако, не произвело
никакого впечатления на офицера, который считал наше собрание и принятую
резолюцию серьезным нарушением дисциплины.
Вслед за этим я обратился с
письмом к министру по делам Индии, осведомив его обо всем случившемся и
приложив к письму копию нашей резолюции. Он прислал мне ответ, в котором
разъяснял, что в Южной Африке условия были иные, указав, что по существующему
порядку капралов назначает старший офицер; вместе с тем он заверил меня, что в
будущем при назначении капралов старший офицер будет принимать во внимание мои
рекомендации. Наша переписка продолжалась и в дальнейшем, но мне не хотелось
бы, долго задерживаться на этой печальной истории. Достаточно сказать, что
тогдашний мой опыт был сходен с моим повседневным теперешним опытом в Индии.
Угрозами и хитростью командиру удалось посеять рознь в отряде. Некоторые из
тех, кто голосовал за резолюцию, поддались угрозам или уговорам командира и
отступили от принятого решения.
Примерно в это же самое время в
госпиталь в Нетли неожиданно доставили много раненых солдат и потребовалась
помощь нашего отряда. Те, кого командир смог убедить, отправились в Нетли.
Прочие же отказались. Я был прикован к постели, но поддерживал связь с отрядом.
М-р Роберте, помощник министра, в эти дни не раз обращался ко мне. Он
настаивал, чтобы я убедил остальных своих товарищей служить. Он подал мысль
создать из них особый отряд, чтобы отряд этот, работая в госпитале в Нетли, был
непосредственно подчинен тамошнему офицеру и чтобы таким образом не могло быть
и речи об умалении достоинства членов этого отряда. Правительство же будет
удовлетворено этим, так как вместе с тем будет оказана существенная помощь
многочисленным раненым в госпитале. Это предложение пришлось по душе и моим
товарищам и мне, и даже те, кто прежде отказывался ехать в Нетли, отправились
туда.
Остался один лишь я, прикованный к
постели и старавшийся не падать духом.
Вскоре после того, как я заболел
плевритом, Гокхале возвратился в Лондон. Мы с Калленбахом регулярно бывали у
него. Говорили больше о войне, и Калленбах, который знал географию Германии как
свои пять пальцев и много путешествовал по Европе, показывал места на карте,
где шли бои.
Моя болезнь также стала темой
наших ежедневных разговоров. Я и тогда продолжал свои опыты в области питания.
Пища моя состояла из земляных орехов, зрелых и незрелых бананов, лимонов,
оливкового масла, помидоров, винограда.
Я совершенно отказался от молока,
мучного, бобовых и др.,
Меня лечил д-р Дживрадж Мехта. Он
решительно настаивал на том, чтобы я пил молоко и ел мучное, но я был
непреклонен. Об этом узнал Гокхале. Он не придавал особого значения моим
доводам в пользу фруктовой пищи и тоже настаивал, чтобы ради здоровья я ел всё,
что предписал мне врач.
Противиться давлению со стороны
Гокхале было нелегко. Он и слышать не хотел моих возражений, и я попросил его
дать мне сутки на размышление. Вернувшись от него вечером, мы с Калленбахом
стали обсуждать, как мне следует поступить. Калленбах с удовольствием
участвовал в моих опытах.
Но теперь я видел, что и он
согласен с тем, чтобы я нарушил диету, раз это нужно для здоровья. Итак, мне
предстояло решить этот вопрос самому, прислушиваясь лишь к своему внутреннему
голосу.
Всю ночь напролет я думал.
Нарушить диету – значит отказаться от своих принципов в этом вопросе, в
которых, по-моему, не было ни одного слабого места. Нужно было решить, в какой
мере я должен был подчиниться дружеским настояниям Гокхале и внести изменения в
питание в так называемых интересах здоровья. В конце концов я решил не
отказываться от своих опытов в области питания, когда пища определялась в
основном религиозными соображениями; тогда же, когда выступали и другие
соображения – следовать совету доктора. Религиозные соображения преобладали в
отказе от молока. Я живо представлял себе отвратительные приемы, с помощью
которых калькуттские говалы выжимают последнюю каплю молока у коров и буйволиц.
Равным образом я считал, что как мясо, так и молоко не должны быть пищей для
человека. Итак, утром я встал с твердым намерением как и прежде воздерживаться
от молока. Это решение успокоило меня. Я боялся встречи с Гокхале, хотя и был
уверен, что он с уважением отнесется к моему решению.
Вечером Калленбах и я зашли к
Гокхале в Национальный клуб либералов. Он тотчас обратился ко мне с вопросом:
Ну так как же, согласны вы последовать совету
доктора?
Мягко, но решительно я ответил:
Я готов уступить по всем пунктам, кроме
одного, относительно которого прошу вас не оказывать на меня давления. Я не
буду ни пить молока, ни есть молочных продуктов и мяса. Если бы даже отказ от
них означал для меня смерть, я предпочел бы умереть.
И это ваше окончательное решение? – спросил
Гокхале.
К сожалению, я не могу решить иначе, – сказал
я. – Знаю, что это мое решение огорчит вас, и прошу простить меня.
Гокхале, глубоко растроганный,
ответил мне с болью:
Я не одобряю вашего решения и не вижу никакого
религиозного обоснования ему, но больше не буду настаивать.
И, обратившись к д-ру Дживраджу
Мехте, он сказал:
– Пожалуйста, не приставайте
к нему больше. Прописывайте, что хотите, но только в тех пределах, которые он
сам для себя установил.
Доктор выразил свое
неудовольствие, но ничего не мог поделать. Он посоветовал мне есть суп из
мунга, примешивая в него немного асафетиды. На это я согласился. Я питался этим
день-два, но почувствовал себя хуже. Не считая эту пищу подходящей для себя, я
вновь перешел на фрукты и орехи.
Доктор, разумеется, продожал
наружное лечение. Оно несколько облегчало мне страдания, но мое решение
связывало руки доктору.
Затяжной характер плеврита вызвал
у меня некоторое беспокойство. но я знал что вылечиться можно не с помощью
приема лекарства внутрь, а изменением питания, подкрепленным наружными
средствами.
Я вызвал пользовавшегося
популярностью среди вегетарианцев д-ра Аллинсона который лечил именно так и с
которым я познакомился еще в 1890 году. Он внимательно осмотрел меня. Я
объяснил, что дал обет не пить молока. Он ободрил меня, сказав:
– Вам оно и не нужно. В
течение нескольких дней вы вообще не должны употреблять никаких жиров.
Затем он порекомендовал мне
питаться простым черным хлебом и сырыми овощами: свеклой, редиской, луком и
другими овощами и зеленью, а также свежими фруктами, главным образом
апельсинами. Овощи надо было есть сырыми и натирать их на терке лишь в том
случае, если я не мог разжевать их.
Примерно три дня я сидел на такой
пище, но сырые овощи не пошли мне на пользу. Я был не в состоянии отдать
должное этому эксперименту. Меня раздражало то, что приходится есть овощи
сырыми.
Доктор Аллинсон рекомендовал мне
также держать круглые сутки окна в комнате открытыми, принимать теплые ванны,
растирать маслом больные места и бывать на свежем воздухе не менее пятнадцати
тридцати минут в день. Я с удовольствием выполнял эти предписания.
В моей комнате были французские
окна, которые нельзя было распахнуть настежь, так как в дождливую погоду вода
через такие окна заливала комнату. Форточка же не открывалась. Поэтому, чтобы в
комнату проникал свежий воздух, я выбил стекла и чуть-чуть приоткрыл окна таким
образом, чтобы струи дождя не попадали внутрь.
Все эти меры способствовали
некоторому улучшению моего здоровья, но не исцелили меня полностью. Как-то раз
ко мне зашла леди Сесилия Роберте. Мы стали друзьями. Ей очень хотелось убедить
меня пить молоко. Но так как я был непоколебим, она начала подыскивать замену
молока. Какой-то приятель посоветовал ей солодовое молоко, уверив ее, по
незнанию, что в нем совсем нет коровьего молока и что оно представляет собой
химический продукт, обладающий всеми свойствами молока. Леди Сесилия глубоко
уважала мои религиозные чувства, и поэтому я слепо ей доверился. Я растворил
порошок в воде и, выпив раствор, сразу же почувствовал, что он имеет вкус
молока, Я прочел этикетку на бутылке и, узнав, правда, слишком поздно, что в
состав порошка входит молоко, выбросил его.
Я сообщил леди Сесилии о своем
открытии, попросив ее не беспокоиться о случившемся. Она примчалась ко мне,
чтобы выразить свое сожаление. Ее приятель этикетки не читал. Я просил ее не
волноваться и пожалел, что не смог воспользоваться тем, что она достала с таким
трудом. Я уверил ее также, что вовсе не огорчен тем, что по недоразумению выпил
молоко, и не чувствую за собой никакой вины.
Мне приходится здесь опустить те
приятные воспоминания, которые связаны с леди Сесилией. Я мог бы назвать еще
многих своих друзей, которые были в моих испытаниях и разочарованиях источником
утешения для меня. Тот, кто верит, видит в них милостивое провидение бога,
который таким образом облегчает и горести.
Д-р Аллинсон в следующий свой
визит отменил некоторые ограничения, позволив мне употреблять ореховое или
оливковое масло, а также вареные овощи с рисом. Эти изменения в питании были
весьма полезны, но и они не исцелили меня окончательно. За мной все еще
необходим был тщательный уход, и я вынужден был большей частью лежать в
постели.
Д-р Мехта как-то зашел осмотреть
меня, пообещав окончательно вылечить, если я буду выполнять его предписания.
Пока происходили все эти события,
заглянувший ко мне как-то раз м-р Роберте стал убеждать меня уехать на родину.
– В вашем положении, –
говорил он, – вы, вероятно, будете не в состоянии работать в Нетли. Наступят
еще более жестокие холода. Очень советую вам вернуться в Индию, потому что
только там вы сможете окончательно поправиться. Если же после вашего
выздоровления война еще будет продолжаться, вы сможете быть полезным и в Индии.
Как бы там ни было, я считаю, что вы уже и так внесли свой посильный вклад.
Я внял его уговорам и стал
готовиться к отъезду в Индию.
М-р Калленбах сопровождал меня в
Англию, намереваясь поехать оттуда в Индию. Мы жили вместе и теперь,
разумеется, хотели плыть на одном пароходе. Но немцы в Англии находились под
таким строгим надзором, что мы сильно сомневались, получит ли Калленбах
паспорт. Я принимал для этого все меры, а м-р Роберте, сочувствовавший нам,
телеграфировал вице-королю. Ответ лорда Хардинга гласил: «К сожалению,
правительство Индии не склонно идти на риск». Мы поняли, что означает такой
ответ.
Очень тяжело мне было расставаться
с Калленбахом, но я видел, что он страдает еще больше. Если бы ему тогда удалось
приехать в Индию, он теперь вел бы простую счастливую жизнь земледельца и
ткача. Ныне же он архитектор и, как прежде, живет в Южной Африке.
На судах пароходной компании,
обслуживавшей эту линию, не было третьего класса, и нам пришлось ехать вторым.
Мы взяли с собой сухие фрукты,
привезенные еще из Южной Африки. На пароходе их достать было невозможно, хотя
свежих фруктов было много.
Д-р Дживрадж Мехта наложил мне на
ребра бандажи и просил не снимать, пока мы не достигнем Красного моря. В
течение двух первых дней я терпел это неудобство, но в конце концов терпение
мое лопнуло. С великим трудом удалось мне освободиться от бандажей и вновь
обрести возможность как следует мыться и принимать ванну.
Пища моя состояла главным образом
из орехов и фруктов. Здоровье же с каждым днем улучшалось, и в Суэцком канале я
почувствовал себя уже гораздо лучше. Я был еще слаб, но опасность совершенно
миновала, и постепенно я стал увеличивать свои упражнения. Улучшение в своем
состоянии я приписывал главным образом чистому воздуху умеренной зоны.
Не знаю почему, но на этом
пароходе грань, разделявшая пассажиров – англичан и индийцев, – была резче той,
которую мне пришлось наблюдать на пути из Южной Африки. Я разговаривал с
некоторыми англичанами, но разговор носил формальный характер. Тех сердечных
бесед, которые бывали на южноафриканских пароходах, не было и в помине. Мне
кажется, основная причина заключалась в том, что в глубине души англичане
сознательно или бессознательно чувствовали себя представителями господствующей
расы; индийцев же угнетало ощущение, что они принадлежат к порабощенной расе.
Мне хотелось поскорее добраться до
дому, чтобы избавиться от этой обстановки.
В Адене мы почувствовали себя
почти дома. Я знал аденцев очень хорошо, так как еще в Дурбане познакомился и
сблизился с м-ром Кекобадом Кавасджи Диншоу и его женой.
Еще через несколько дней мы
прибыли в Бомбей. Я был вне себя от радости, ступив на родную землю после
десятилетнего изгнания.
Несмотря на то что Гокхале был не
вполне здоров, он организовал мне встречу в Бомбее, для чего специально приехал
туда. Я возвращался в Индию с пламенной надеждой соединиться с ним душой и тем
самым почувствовать себя свободным. Но судьба судила иначе.
Прежде чем перейти к рассказу о
жизни в Индии, нужно вспомнить о некоторых переживаниях в Южной Африке, рассказ
о которых я сознательно опустил.
Друзья юристы просили меня
поделиться воспоминаниями об адвокатуре. Этих воспоминаний так много, что они
могли бы составить целый том и отвлекли бы меня от основной цели повествования.
Но о том, что имеет отношение к поискам истины, пожалуй, стоит рассказать.
Я уже говорил, кажется, что в
своих профессиональных делах я никогда не прибегал ко лжи; юридическую же практику
старался подчинить интересам общественной деятельности, за которую истребовал
никакого вознаграждения, кроме возмещения своих собственных расходов, да и эти
расходы мне подчас приходилось возмещать из своего кармана. Я считал, что,
сказав это, я рассказал все, что было необходимо, о своей юридической практике.
Но друзья хотят от меня большего. Они, по-видимому, считают, что если бы я
описал, пусть даже в самых общих чертах, некоторые случаи, когда я отказывался
уклоняться от истины, то это принесло бы пользу юристам.
Будучи студентом, я не раз слышал,
что профессия юриста – это профессия лжеца. Однако это не оказало на меня ни
малейшего влияния, поскольку у меня не было намерения с помощью лжи добиваться
положения или денег.
Мой принцип много раз подвергался
испытаниям в Южной Африке. Часто я знал, что мои оппоненты подговаривают своих
свидетелей и что стоит мне лишь посоветовать клиенту или его свидетелю солгать
– и мы выиграем дело. Но я всегда противился такому искушению. Помню только
один случай, когда, выиграв дело, я заподозрил, что клиент обманул меня. В
глубине души я всегда желал выиграть только в том случае, если дело клиента
было правое. Не припомню, чтобы, определяя свой гонорар, я обусловливал его
выигрышем; дела. Проигрывал или выигрывал клиент, я ожидал получить не больше и
не меньше обычного.
Я предупреждал каждого клиента,
что не возьмусь за неправое дело и не стану запутывать свидетелей. В результате
я создал себе такую репутацию, что ко мне не попадало ни одного неправого дела.
Некоторые клиенты поручали мне свои справедливые дела, сомнительные же
передавали кому-нибудь другому.
Одно дело явилось для меня тяжким
испытанием. Его поручил мне один из моих лучших клиентов. Дело было запутанным
и связано с очень сложными расчетами. Его слушали по частям в нескольких судах.
В конце концов часть этого дела, касавшуюся бухгалтерских книг, суд передал на
арбитраж нескольким квалифицированным бухгалтерам экспертам. Решение арбитров
было в пользу моего клиента, но в своих расчетах арбитры неумышленно совершили
ошибку, которая, как бы мала она ни была, являлась весьма серьезной, поскольку
поступление, которое должно было быть в графе дебета, оказалось в графе
кредита. Противная сторона опротестовала решение арбитров по другим основаниям.
Я был младшим поверенным клиента. Старший поверенный, узнав об ошибке, высказал
мнение, что клиент вовсе не обязан сообщать суду о ней. Он твердо держался того
мнения, что обязанность поверенного состоит в том, чтобы не соглашаться ни с
чем, что противоречит интересам его клиента. Я же настаивал на необходимости
сообщить об ошибке.
Старший поверенный возразил:
– В таком случае очень
вероятно, что суд аннулирует решение арбитров в целом. Ни один здравомыслящий
поверенный не станет подвергать риску дело своего клиента. Во всяком случае, я
не пойду на такой риск. Если же дело будет слушаться заново, неизвестно, какие
еще расходы понесет наш клиент и каков будет окончательный исход дела!
Клиент присутствовал при этом
разговоре.
– Думаю, – сказал я, – что и
наш клиент и мы обязаны пойти на этот риск. Где гарантия того, что суд
поддержит решение арбитров только в том случае, если мы скроем ошибку? Но
предположим, сообщив об ошибке, клиент потерпит неудачу, что в этом плохого?
– Но зачем нам вообще
сообщать об ошибке? – спросил старший поверенный.
– Уверены ли вы в том, что
суд сам не раскроет этой ошибки или что наш оппонент не обнаружит ее? – сказал
я.
– Тогда, может быть, вы
выступите в суде по этому делу? Я же не могу отстаивать его на ваших условиях,
– решительно заявил старший поверенный.
Я скромно ответил:
– Раз вы не хотите выступать
в суде, я готов изложить свои доводы суду, если наш клиент этого пожелает. Но
коль скоро об ошибке не будет сообщено, я отказываюсь вести дело.
С этими словами я взглянул на клиента.
Он был несколько озадачен. Я вел это дело с самого начала. Клиент всецело
доверял мне и хорошо меня знал. Он сказал:
– Хорошо, выступайте на суде
и сообщите об ошибке. Пусть мы проиграем дело, если так нам суждено. Бог
защищает правого.
Я был рад. Именно этого я и хотел
от него. Старший поверенный высказал сожаление по поводу моего упрямства, но
тем не менее поздравил меня.
Что произошло в суде, узнаем из
следующей главы.
Я не сомневался в правильности
своего совета, хотя и не был уверен в своей способности вести это дело в суде.
Я предчувствовал, что изложить такое трудное дело верховному суду – затея
весьма рискованная, и явился перед судьями, дрожа от страха.
Когда я указал на ошибку в
расчетах, один из судей спросил:
– Не мошенничество ли это,
м-р Ганди?
Во мне все так и закипело от
гнева, когда я услышал такое обвинение. Невыносимо, когда тебе бросают
обвинение в мошенничестве, не имея на то никаких оснований.
«Если имеешь дело с судьей, с
самого начала предубежденного, мало надежды на успех в сложном деле», – подумал
я, но, собравшись с мыслями, ответил:
– Я удивлен, что ваша
светлость, не выслушав меня до конца, подозревает мошенничество.
– Я отнюдь не обвиняю вас, –
сказал судья. – Это всего лишь предположение.
– Мне кажется, что в данном
случае предположение равнозначно обвинению. Я просил бы, ваша светлость,
выслушать меня, а затем обвинять, если есть на то основание.
– Весьма сожалею, что перебил
вас, – ответил судья. – Пожалуйста, продолжите свои разъяснения о неправильностях
в расчетах. У меня было достаточно материала, чтобы обосновать свои доводы.
Благодаря тому, что судья поднял этот вопрос, я с самого начала смог привлечь
внимание членов суда к своим доводам. На меня нашло вдохновение, и,
воспользовавшись случаем, я пустился в подробные объяснения. Члены суда
терпеливо слушали. Мне удалось убедить судей, что ошибка в расчетах совершена
неумышленно. Поэтому они не были склонны аннулировать потребовавшее такой
значительной работы решение арбитров в целом.
Адвокат противной стороны,
по-видимому, был уверен, что после признания нами ошибки не понадобится много
доказательств, чтобы добиться аннулирования решения арбитров. Но судьи все
время перебивали его, поскольку были убеждены, что ошибка представляет собой
незначительную описку и ее легко исправить. Адвокат изо всех сил старался
доказать неправильность решения арбитров, но судья, который вначале с
подозрением отнесся к моему заявлению, теперь определенно стал на мою сторону.
– Предположим, что м-р Ганди
не сообщил бы об ошибке, что бы вы тогда делали? – спросил он.
– Было бы невозможно найти
более компетентного и честного бухгалтера эксперта, чем тот, который разбирал
счета.
– Суд должен исходить из
предположения, что вы знаете свое дело лучше всех. Если вы не можете указать ни
на одну из ошибок, за исключением этой описки, которую мог бы совершить любой
бухгалтер эксперт, то суд не намерен побуждать стороны к продолжению тяжбы и
новым расходам из-за случайной ошибки. Мы не можем требовать нового слушания
дела, раз ошибку легко исправить, – продолжал судья.
Таким образом, протест адвоката
был отклонен. Я забыл, какое именно решение принял суд: то ли он утвердил
решение арбитров, исправив ошибку, то ли предложил арбитру исправить ошибку.
Я был доволен. Мой клиент и
старший поверенный также были удовлетворены результатами процесса. Я же еще
больше утвердился в своем убеждении, что можно быть юристом и не подвергать
опасности истину.
Однако пусть читатель помнит, что
даже честность в работе адвоката не избавляет его профессию от основного
порока.
Различие между юридической
практикой в Натале и в Трансваале состояло в том, что в Натале адвокатура была
совместной; адвокат, принятый в число защитников, мог выступать и в качестве
атторнея, в то время как в Трансваале, а также в Бомбее сферы деятельности
защитника и атторнея разделялись. Адвокат имел право выбрать, будет ли он
практиковать в качестве защитника или в качестве атторнея. Поэтому, если в
Натале я был принят в адвокатуру защитником, то в Трансваале я добивался стать
атторнеем, так как в качестве защитника я не мог бы вступить в непосредственный
контакт с индийцами; белые же атторнеи в Южной Африке никогда бы не стали
поручать мне ведение дел в суде друзей и стали настоящими товарищами по
общественной работе. Их сотрудничество скрасило мою жизнь, которая в противном
случае была бы полна трудностей и опасностей.
Атторнеи же мог выступать в суде
даже в Трансваале. Однажды, ведя дело в суде Иоганнесбурга, я обнаружил, что
клиент обманывает меня, давая неверные свидетельские показания. Тогда я
попросил суд дело прекратить. Поверенный другой стороны был крайне удивлен;
суду же это доставило удовольствие. Я упрекнул клиента в том, что он поручил
мне вести заведомо ложное дело, хотя он знал, что я никогда не берусь за
подобные дела. Когда же я объяснил ему это, он признал свою ошибку. У меня
создалось такое впечатление, что он даже не обиделся на меня за то, что я
обратился к суду с просьбой решить дело не в его пользу. Во всяком случае мое
поведение при разборе этого дела не имело плохих последствий для моей практики
в дальнейшем. Оно лишь облегчило мне работу. Я также видел, что моя
приверженность к истине укрепила мою репутацию среди коллег по профессии, и,
несмотря на препятствия, связанные с расовыми предрассудками, в ряде случаев я
смог даже завоевать их симпатии.
Я никогда не скрывал своего
незнания от клиентов или коллег. Если же я оказывался в тупике, то советовал
клиенту обратиться к другому адвокату или же, если он предпочитал все-таки
иметь дело со мной, просил у него разрешения обратиться за помощью к более
опытному юристу. Такая откровенность обеспечила мне безграничное доверие и
симпатии клиентов. Они всегда соглашались уплатить, когда требовалась
консультация более опытного юриста. Все это сослужило мне хорошую службу в моей
общественной деятельности.
Я уже говорил в предыдущих главах,
что целью моей деятельности в качестве адвоката в Южной Африке было служение общине.
Доверие людей – необходимое условие для достижения такой цели. Профессиональную
работу, выполнявшуюся за деньги, великодушные индийцы также рассматривали как
служение обществу, и, когда я посоветовал им ради удовлетворения их
справедливых требований пойти на лишения, связанные с тюремным заключением,
многие из них одобрили мой совет не столько потому, что были убеждены в
правильности такого образа действий, сколько потому, что верили мне.
Когда я пишу эти строки, немало
приятных воспоминаний приходит на ум. Сотни клиентов превратились в моих
Читателю уже знакомо имя парса
Рустомджи. Он был одновременно и моим клиентом и товарищем по работе. Пожалуй,
правильнее будет сказать, что прежде он стал моим товарищем по работе, а уже
потом клиентом. Я настолько завоевал его доверие, что он спрашивал у меня
совета даже в домашних делах. И когда Рустомджи болел, он всегда обращался ко
мне за помощью, и, хотя образ жизни у нас был совершенно различным, без
колебаний выполнял мои знахарские предписания.
Этот мой друг однажды попал в
большую беду. Он держал меня в курсе почти всех своих дел, но старательно
скрывал, что был крупным импортером товаров из Бомбея и Калькутты и нередко
занимался контрабандой. У него установились хорошие отношения с таможенными
чиновниками, и никто не подозревал его. Чиновники обычно принимали его
накладные на веру. Некоторые из них, по-видимому, просто смотрели сквозь пальцы
на контрабанду.
Но, как образно сказал
гуджаратский поэт Акхо, ворованное, как ртуть, не удержишь, и парс Рустомджи не
составил в этом отношении исключения. Однажды мой добрый друг примчался ко мне
со слезами на глазах.
– Бхаи, я обманул вас, –
сказал он. – Сегодня я попался. Я занимался контрабандой и теперь обречен. Меня
должны посадить в тюрьму. Мне грозит полное разорение. Только вы можете меня
спасти. Я больше ничего не утаивал от вас, но считал, что не должен беспокоить
вас рассказами о своих коммерческих махинациях, поэтому ничего не говорил вам о
контрабандной торговле. Я так раскаиваюсь в содеянном!
Я успокоил его, сказав:
– Ваше спасение в руках
божьих. Что же касается меня, то вы знаете, как я поступлю. Я постараюсь вас
спасти, если вы признаетесь во всем.
Добрый парс был глубоко
разочарован.
– Но разве моего признания
перед вами недостаточно? – спросил он.
– Вы причинили ущерб не мне,
а правительству. Как же признание, сделанное мне, может спасти вас? – ответил я
мягко.
– Хорошо, я поступлю так, как
вы сочтете нужным. Но не переговорите ли вы с моим старым поверенным м-ром X.?
Он тоже мой друг, – сказал Рустомджи.
В результате беседы выяснилось,
что он занимался контрабандой длительное время, но проступок, на котором он
попался, касался пустячной суммы. Мы отправились к его поверенному. Тот,
внимательно просмотрев документы, сказал:
– Это дело будет разбирать
суд присяжных, а от натальского суда присяжных вряд ли можно ожидать оправдания
индийца. Не будем, однако, терять надежды.
Я не был близко знаком с
поверенным. Рустомджи перебил его:
– Благодарю вас, но по
данному делу я предпочитаю руководствоваться советом м-ра Ганди. Он хорошо
знает меня. Разумеется» в случае необходимости он посоветуется и с вами.
Уладив дело с поверенным, мы
отправились в лавку Рустомджи.
И тут, разъяснив ему мою точку
зрения, я сказал:
– Не думаю, чтобы это дело
было передано в суд. От таможенного чиновника зависит, преследовать вас в
судебном порядке или оставить в покое. Он же в свою очередь будет
руководствоваться указаниями генерального атторнея. Я готов встретиться с тем и
другим. Полагаю, что вы должны предложить уплату штрафа, который они назначат,
и, вероятнее всего, они пойдут на это. Если же они откажутся, вы должны быть
готовы к тому, что вас посадят в тюрьму. Я придерживаюсь мнения, что позор
состоит не только в том, чтобы сидеть в тюрьме, сколько в самом проступке.
Позорное дело уже сделано. Тюремное заключение вы должны рассматривать как
покаяние. Подлинное же покаяние состоит в том, чтобы никогда больше не
заниматься контрабандой.
Не могу сказать, что Рустомджи
воспринял все это совершенно спокойно. Он был храбрый человек, но в самый
последний момент мужество покинуло его. На карту были поставлены его имя и
репутация. Что будет с ним, если дело, которое он создавал с такой заботой и
трудом, пойдет прахом.
– Хорошо, я уже сказал, что
всецело в ваших руках, – заявил он. – Поступайте так, как сочтёте нужным.
Я мобилизовал всю свою способность
убеждать. Я встретился с таможенным чиновником и откровенно рассказал ему обо
всем, обещая передать в его распоряжение все конторские книги; описал раскаяние
парса Рустомджи.
– Мне нравится этот старый
парс, – сказал таможенный чиновник. – Жаль, что он поставил себя в такое глупое
положение. Вы знаете, в чем заключаются мои обязанности. Я подчиняюсь указаниям
генерального атторнея и поэтому советую вам сделать попытку убедить его.
Буду вам очень благодарен, –
сказал я, – если вы не станете настаивать на передаче дела в суд.
Заручившись его обещанием, я
вступил в переписку с генеральным атторнеем, а затем с ним встретился. Рад
сообщить, что он высоко оценил мою откровенность, убедившись, что я ничего не
утаиваю.
Не помню точно, по поводу этого
или какого-то другого дела, где я проявлял такую же настойчивость и
откровенность, он бросил следующую реплику:
– Вижу, что вам никогда не
ответят «нет» на вашу просьбу.
Дело против парса Рустомджи было
улажено. Он должен был уплатить штрафа вдвое больший суммы, вырученной, по его
признанию, от контрабандной торговли. Рустомджи изложил все обстоятельства
этого дела на листе бумаги, вложил этот листок в рамку и повесил в своей
конторе как вечное напоминание наследникам и коллегам купцам.
Друзья Рустомджи предупреждали
меня, чтобы я особенно не заблуждался относительно его скоропреходящего
раскаяния. Когда же я сказал об этом Рустомджи, он ответил:
– Что было бы со мной, если
бы я вас обманул?