<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


 

Несколько слов о Клайве С.Льюисе

I

Клайв Стейплз Льюис родился 29 ноября 1898 г. в Ирландии. Первые десять лет его жизни были довольно счастливыми. Он очень любил брата, очень любил мать и много получил от нее – она учила его языкам (даже латыни) и, что важнее, сумела заложить основы его нравственных правил. Когда ему еще не было десяти, она умерла. Отец, человек мрачноватый и неласковый, отдал его в закрытую школу подальше от дома. Школу, во всяком случае первую из своих школ, Льюис ненавидел. Лет шестнадцати он стал учиться у профессора Керкпатрика. Для дальнейшего важно и то, что Керкпатрик был атеистом, и то, что ученик сохранил на всю жизнь благодарное, если не благоговейное, отношение к нему. Многие полагают, что именно он научил Льюиса искусству диалектики. Так это или не так, несомненно, что Льюис попытался перенять (на наш взгляд, успешно) его удивительную честность ума.

В 1917 г. Льюис поступил в Оксфорд, но скоро ушел на фронт, во Францию (ведь шла война), был ранен и, лежа в госпитале, открыл и полюбил Честертона, но ни в малой степени не перенял тогда его взглядов. Вернувшись в университет, он уже не покидал его до 1954 г., преподавая филологические дисциплины. Курс английской литературы он читал тридцать лет, и так хорошо, что многие студенты слушали его по нескольку раз. Конечно, он печатал статьи, потом – книги. Первая крупная работа, прославившая его в ученых кругах, называлась "Аллегория любви" (1936); это не нравственный трактат, а исследование средневековых представлений.

В 1954 г. он переехал в Кембридж, ему там дали кафедру, в 1955 г. стал членом Британской академии. В 1963 г. он ушел в отставку по болезни и 22 ноября того же года умер, в один день с Джоном Кеннеди и Олдосом Хаксли.

Казалось бы, перед нами жизнеописание почтенного ученого. Так оно и есть. Но были и другие события, в данном случае – более важные.

Льюис потерял веру в детстве, может быть, когда молил и не умолил Бога исцелить больную мать. Вера была смутная, некрепкая, никак не выстраданная; вероятно, он мог бы сказать, как Соловьев-отец, что верующим он был, христианином не был. Во всяком случае, она легко исчезла и не повлияла на его нравственные правила. Позже, в трактате "Страдание", он писал: "Когда я поступил в университет, я был настолько близок к полной бессовестности, насколько это возможно для мальчишки. Высшим моим достижением была смутная неприязнь к жестокости и к денежной нечестности; о целомудрии, правдивости и жертвенности я знал не больше, чем обезьяна о симфонии". Помогли ему тогда люди неверующие: "...я встретил людей молодых, из которых ни один не был верующим, в достаточной степени равных мне по уму – иначе мы просто не могли бы общаться, – но знавших законы этики и следовавших им". Когда Льюис обратился, он ни в малой мере не обрел ужасного, но весьма распространенного презрения к необратившимся. Скажем сразу, это очень для него важно: он твердо верил в "естественный закон" и в человеческую совесть. Другое дело, что он не считал их достаточными, когда "придется лететь" (так сказано в одном из его эссе – "Человек или кролик"). Не считал он возможным и утолить без веры "тоску по прекрасному", исключительно важную для него в отрочестве, в юности и в молодости. Как Августин, один из самых чтимых им богословов, он знал и повторял, что "неспокойно сердце наше, пока не успокоится в Тебе".

До тридцати лет он был скорее атеистом, чем даже агностиком. История его обращения очень интересна; читатель сможет узнать о ней из книги "Настигнут радостью". Занимательно и очень характерно для его жизни, что слово "joy" – "радость", игравшее очень большую роль в его миросозерцании, оказалось через много лет именем женщины, на которой он женился.

Когда он что-то узнавал, он делился этим. Знал он очень много, слыл даже в Оксфорде одним из самых образованных людей и делился со студентами своими познаниями и в лекциях, и в живых беседах, из которых складывались его книги. До обращения он говорил о мифологии (античной, скандинавской, кельтской), литературе (главным образом средневековой и XVI в.). Он долго был не только лектором, но и tutor'oм – преподавателем, помогающим студенту, кем-то вроде опекуна или консультанта. Шок обращения побудил его делиться мыслями обо всем том, что перевернуло его внутреннюю жизнь.

Он стал писать об этом трактаты; к ним примыкают и эссе, и лекции, и проповеди, большая часть которых собрана в книги после его смерти. Писал он и полутрактаты, полуповести, которые называют еще и притчами – "Письма Баламута", "Расторжение брака", "Кружной путь". Кроме того, широко известны сказки, так называемые "Хроники Нарнии", космическая трилогия ("За пределы безмолвной планеты", "Переландра", "Мерзейшая мощь"), которую относят к научной фантастике, тогда как это "благая утопия", или, скорее, некий сплав "fantasy" с нравственным трактатом. Наконец, у него есть прекрасный печальный роман "Пока мы лиц не обрели", который он писал для тяжелобольной жены, несколько рассказов, стихи, неоконченная повесть.

Многое из этого переведено, многое – уже издано у нас.

II

Когда здесь, у нас, вдруг открыли Льюиса, он показался очень своевременным. Тогда мы не знали, что именно в это время "там" – в Англии, в Америке – воскресает, а не угасает интерес к нему. В начале шестидесятых, после его смерти, довольно уверенно предсказывали, что интерес этот скоро угаснет совсем. Вообще в шестидесятых, а где – в пятидесятых, как-то быстро и бездумно приняли то, что откат влево, неизбежный после авторитарности, тоталитарности, всезнайства, окончателен и больше колебаний маятника не будет. Но они были, и слава Богу, что многим пришел на помощь именно Льюис, а не один из категоричнейших проповедников "веры-и-порядка любой ценой".

Нам казалось, что трактаты и эссе Льюиса в высшей степени современны, но степень эта, видимо, не была "высшей". Наверное, она и сейчас не высшая; однако теперь намного легче представить себе, что под каждым из них стоит нынешняя дата. Тогда мода на религиозность была, но не все об этом знали. Попытки выдать свои пристрастия за волю Божью тоже были, но как мало, как скрыто! А вот вседозволенность была и есть, и никакие моды с ней не справляются.

Льюис, просто и твердо веривший в Провидение, был бы рад, что его смогут читать многие и темы его важны для многих. Он был бы рад, если это так; я не знаю, так ли это. Сравнительно долгий, почти двадцатилетний, опыт "самиздатовской" жизни Льюиса подсказывает, что этот писатель разделил судьбу всего, что есть в христианстве, – он очень нужен (и не только христианам), его все время читают, но почти не слышат и не могут толком понять.

Если мы вынесем за скобки все беды "самиздатовского" слова – от искажений до вольной или невольной эзотеричности, – останется печальный факт: чаще всего в Льюисе ценят ум. Видимо, темнота наша и униженность дошли до того, что первым возникало ощущение причастности к какой-то очень высокой интеллектуальной жизни. Оксфордские коллеги Льюиса (не друзья, просто коллеги) этому бы удивились. Как всякого христианина, его считали старомодным и простодушным. Надо сказать, его это почти не волновало.

Конечно, умным он был, а вот высокоумным – не был. Обычно подчеркивают его логичность, и сам он подчеркивал ценность логичного размышления. Однако на свете уже немало книг, критикующих Льюиса именно со стороны логики. Ответить на них трудно, сторонники его просто ими возмущаются. Я долго не могла понять, почему не возмущаюсь, хотя очень люблю Льюиса. Наконец, кажется, поняла.

В "Размышлении о псалмах" (1958) Льюис пишет, что Послания апостола Павла никак не удается превратить ни в научный трактат, ни даже в прямое назидание, и, порассуждав об этом, прибавляет, что это хорошо: простое свидетельство христианской жизни само по себе важнее и трактатов, и назиданий.

Заключение это можно отнести и к самому Льюису. Все, что он писал, – это отчеты, заметки о христианской жизни. Его называют апологетом, а теперь даже – лучшим апологетом нашего века, но снова и снова думаешь, возможно ли вообще оправдать и защитить христианство перед лицом мира. Когда пробуют это делать, слушатели отмахиваются от любых доводов – из Аквината, из Августина, из Писания, откуда угодно. Несметное множество людей вроде бы не нуждается в доводах, но не хочет и проповеди, а спрашивает только действий поэффективней, то есть чистой, потребительской магии и чистого, плоского законничества. Но что описывать – сочетание магизма с легализмом много раз описано и обличено, даже в глубинах Ветхого Завета.

Словом, если человек не сломился (названий этому много – сокрушение, обращение, покаяние, метанойя), никакая логика и никакой ум не приведут его к христианству. В этом смысле совершенно верно, что для обращения Льюис не нужен. Он даже вреден, если без поворота воли, без "перемены ума" человек будет набивать себе голову более или менее мудреными фразами. Но тогда вредно все. Любые свидетельства вредны, если набивать ими голову, а не сердце. Именно это происходит нередко у нас. Вообще ничего не может быть опасней, чем дурное неофитское сознание: душа осталась, как была, а голова полна "последних истин" (пишу "дурное", потому что неофитами в свое время были и Августин, Честертон, и сам Льюис). Собственно, вместо "неофит" лучше бы сказать "фарисей"; ведь опасней всего самодовольство, которое здесь возникает. Если же его нет, если человек сломился, сокрушился – жизнь его совершенно меняется. Ему приходится заново решать и делать тысячи вещей – и тут ему поможет многое. Он будет втягивать, как губка, самые скучные трактаты, что угодно, только бы "об этом". Льюис очень помогает именно в такое время.

Он очень важен для христиан как свидетель. Страшно подумать об этом, но ничего не поделаешь: каждый называющийся христианином – на виду. Каков бы он ни был, по нему судят о христианах, как по капле воды судят о море. Льюис – свидетель хороший. И людям неверующим видно, что он – хороший человек; это очень много, это – защита христианской чести. А уж тем, кто уверовал, "переменил ум", полезна едва ли не каждая его фраза – не как "руководство", а как образец.

Приведу только три примера, три его качества. Прежде всего Льюис милостив. Как-то и его и других оксфордских христиан обвиняли в "гуманности", и он написал стихи, которые кончаются словами: "А милостивые все равно помилованы будут" (перевожу дословно, прозой). Снова и снова убеждаясь в этом его качестве, которое во имя суровости отрицает столько верующих людей, мы увидим, однако, что он и непреклонно строг; это – второе. Прочитаем внимательно "Расторжение брака" – там не "злодеи", там "такие, как все". Взор Льюиса видит, что это – ад; сами они – что только так жить и можно, как же иначе? Льюиса упрекали, что в век Гитлера и Сталина он описывает "всякие мелочи". Он знал, что это не мелочи, что именно этим путем – через властность, зависть, злобность, капризность, хвастовство – идет зло в человеке. Он знал, как близко грех. Когда-то отец Браун у Честертона сказал: "Кто хуже убийцы? – Эгоист". Вот – суть, ворота, начало главного греха. Наверное, третьей чертой Льюиса и будет то, что он постоянно об этом пишет.

Кажется, Бердяев сказал, что многие живут так, словно Бога нет. К Льюису это не отнесешь. Самое главное в нем – не ум, и не образованность, и не талант полемиста, а то, что он снова и снова показывает нам не эгоцентрический, а богоцентрический мир.

III

Льюис написал немало, но ни "Письма Баламута", ни сказки, ни романы не позволяли, пока он был жив, числить его среди крупнейших английских писателей, тем более классиков. Сейчас мы остановимся только на одной причине, может быть, все-таки главной.

Торнтон Уайлдер в "Дне восьмом" пишет о своем герое: "В конце концов и поклонники, и противники объявили его старомодным и на этом успокоились"1. Казалось бы, можно ли назвать старомодными таких легких, даже слишком легких писателей, как Честертон и Льюис? Можно, отчасти из-за их простоты. Наш век не очень ее любит. У Льюиса, как и у Честертона, есть качества, совсем непопулярные в наше время: оба – намеренно просты, оба – раздражающе серьезны. Как и Честертон, Льюис очень несерьезно относился к себе, очень серьезно – к тому, что отстаивал. Льюис сказал, что из мыслителей XX в. на него больше всего повлиял Честертон, а из книг Честертона – "Вечный Человек". Действительно, она принадлежит к одной традиции и даже не по "жанру" (который, кстати, не должен удивлять страну, где жили и писали христианские мыслители от Хомякова до Федотова), а по здравомыслию и редкому сочетанию глубокой убежденности с глубоким смирением. Похожи они не во всем: Льюис рассудительнее Честертона (не "разумнее", а именно "рассудительнее"), строже, тише, намного печальней, в нем меньше блеска, больше спокойствия. Но, вместе взятые, они гораздо меньше похожи на своих современников. Какими бы эксцентричными ни казались их мысли, оба они, особенно Льюис, постоянно напоминали, что ничего не выдумывают, даже не открывают, только повторяют забытое. Льюис называл себя динозавром и образчиком былого; один из нынешних исследователей назвал его не автором, а переводчиком.

1 Перевод Е.Калашниковой.

Как мы уже говорили, за годы, прошедшие с его смерти, весомость его заметно увеличилась. Может быть, она будет расти; может быть, он, как сказал Толстой о Лескове, "писатель будущего", и примерно по той же причине. Льюис нужен и весом всегда, когда игры в новую нравственность, вненравственность, безнравственность уж очень опасны, и людям больше не кажутся скучными слова "великий моралист".

Недавно так назвали Льюиса в одном из англоязычных справочников, причем между делом, словно это само собой разумеется. Когда-то в трактате о страдании Льюис писал: "...порою мы попадаем в карман, в тупик мира – в училище, в полк, в контору, где нравы очень дурны. Одни вещи здесь считают обычными ("все так делают"), другие – глупым донкихотством. Но, вынырнув оттуда, мы, к нашему ужасу, узнаем, что во внешнем мире "обычными вещами" гнушаются, а донкихотство входит в простую порядочность. То, что представлялось болезненной щепетильностью, оказывается признаком душевного здоровья". И дальше, приравнивая к такому карману то ли этот мир, то ли этот век: "Как ни печально, все мы видим, что лишь нежизненные добродетели в силах спасти наш род... Они, словно бы проникшие в карман извне, оказались очень важными, такими важными, что, проживи мы лет десять по их законам, земля исполнится мира, здоровья и радости; больше же ей не поможет ничто. Пусть принято считать все это прекраснодушным и невыполнимым – когда мы действительно в опасности, сама наша жизнь зависит от того, насколько мы этому следуем. И мы начинаем завидовать нудным, наивным людям, которые на деле, а не на словах научили себя и тех, кто с ними, мужеству, выдержке и жертве".

Льюис – один из таких людей. Может быть, пора побыть с ним и поучиться у него.

Н.Трауберг

ПРЕДИСЛОВИЕ

То, о чем говорится в этой книге, послужило материалом для серии радиопередач, а впоследствии было опубликовано в трех отдельных книгах под названием "Радиобеседы" (1942), "Христианское поведение" (1943) и "За пределами личности" (1944). В печатном варианте я сделал несколько дополнений к тому, что сказал в микрофон, но вообще оставил текст без особых изменений. Беседа по радио не должна, по-моему, звучать как литературный очерк, прочитанный вслух, она должна быть именно беседой, и очень искренней. Поэтому я использовал те обороты и слова, какие обычно употребляю в беседе. В печатном варианте я их воспроизвел, а все те места, где по радио я подчеркивал значимость слова тоном голоса, в книге выделил курсивом. Сейчас я склонен считать, что это было ошибкой – нежелательным гибридом искусства устной речи с искусством письма. Рассказчик должен оттенками голоса подчеркивать и выделять определенные места, сам жанр беседы этого требует, но писателю не следует использовать курсив в тех же целях. У него есть другие, свои средства, вот пусть и пользуется ими, чтобы выделить ключевые слова.

В данном издании я убрал сокращения и курсив, переработав те фразы, в которых они встречались и не повредив, надеюсь, тому "простому тону", который свойствен радиобеседам. Кое-где я что-то прибавил, что-то вычеркнул, исходя из того, что первоначальный вариант, оказывается, поняли превратно, да и сам я, по-моему, стал лучше понимать предмет беседы теперь, чем десять лет назад.

Хочу предупредить читателей, что я не предлагаю никакой помощи тем, кто колеблется между двумя христианскими "деноминациями". Вы не получите от меня совета, кем вы должны стать – приверженцем ли англиканской церкви или методистской, пресвитерианской или римско-католической. Это я опустил умышленно (даже приведенный выше список дал просто в алфавитном порядке). Из моей собственной позиции я не делаю тайны. Я совершенно обычный, рядовой член англиканской церкви, не слишком "высокий", не слишком "низкий", и вообще не слишком какой-то. Но в этой книге я не пытаюсь переманить кого-либо туда же.

С того самого момента, как я стал христианином, я всегда считал, что лучшая, а может, – единственная услуга, какую я окажу моим неверующим ближним, – объяснить и защитить веру, которая была всегда общей и единой почти для всех христиан. У меня достаточно причин для такой точки зрения.

Прежде всего, то, что разделяет христиан (на разные деноминации), часто касается высокой теологии или даже истории, и вопросы эти следует оставить специалистам, профессионалам. Я бы захлебнулся в таких глубинах и скорее сам нуждался бы в помощи.

Во-вторых, я думаю, мы должны признать, что дискуссии по этим спорным вопросам едва ли способны привлечь в христианскую семью человека со стороны. Обсуждая их письменно и устно, мы скорее отпугиваем его от христианского сообщества, чем привлекаем к себе. Наши расхождения во взглядах надо бы обсуждать лишь при тех, кто уже верит, что есть один Бог, а Иисус Христос – Его единородный Сын.

Наконец, у меня создалось впечатление, что гораздо больше талантливых авторов вовлечено в обсуждение этих вопросов, чем в защиту самого христианства, "просто христианства", как его называет Бакстер1. Та область, в которой, видимо, я мог послужить лучше всего, именно в такой службе и нуждалась. Естественно, туда я и направился.

1 Бакстер Ричард (1615-1692) – пуританский теолог и проповедник, основатель течения в кальвинизме, отличающегося менее строгой трактовкой догмата о предопределении. (Здесь и далее – прим. переводчика).

Насколько я помню, лишь к этому сводились мои молитвы и побуждения, и я был бы очень рад, если бы люди не делали далеко идущих выводов из того, что я ничего не говорю о некоторых спорных вещах.

К примеру, такое молчание вовсе не всегда означает, что я чего-то жду, выжидаю, хотя иногда это так. У христиан порой возникают вопросы, ответов на которые, я думаю, у нас нет. Встречаются и такие, на которые я, скорее всего, никогда не получу ответа: даже если я задам их в лучшем мире, то, возможно, получу такой ответ, какой уже получил однажды другой, гораздо более великий вопрошатель: "Что тебе до этого? Следуй за Мной!"1 Однако есть и другие вопросы, тут я занимаю совершенно определенную позицию, но храню молчание. Ведь я пишу не для того, чтобы изложить "мою религию", а для того, чтобы разъяснить христианство, а оно есть то, что оно есть, было таким задолго до моего рождения и не зависит от того, нравится оно мне или нет.

1 Ср. Мф. 9:9.

Некоторые люди делают необоснованные заключения, когда я говорю о Деве Марии только то, что связано с непорочным зачатием и рождением Христа. Но причина очевидна. Если бы я сказал немного больше, это сразу завело бы меня в область крайне спорных мнений. Между тем ни один другой вопрос в христианстве не нуждается в таком деликатном подходе, как этот. Римско-католическая церковь защищает свои представления не только с обычным пылом, свойственным всем искренним религиозным верованиям, но с особой, вполне естественной горячностью, ибо здесь проявляется та рыцарская чувствительность, с какой защищает человек честь своей матери или невесты. Очень трудно разойтись с нею ровно настолько, чтобы не показаться ей невеждой, а то и еретиком. И наоборот, противоположные мнения протестантов вызваны чувствами, которые уводят нас к самим основам монотеизма. Радикальным протестантам кажется, что под угрозой само различие между Творцом и творением (каким бы святым творение ни было) и вновь возрождается многобожие. Очень трудно и с ними разойтись во мнениях ровно настолько, чтобы не оказаться в их глазах похуже еретика, а именно – язычником. Если есть на свете такая тема, которая способна погубить книгу о христианстве, если какая-то тема может сделать абсолютно бесполезным чтение для тех, кто еще не поверил в то, что Сын Девы есть Бог, то это именно она.

Получается странно: из моего молчания вы даже не можете вывести, считаю я это важным или нет. Дело в том, что самый вопрос тоже относится к спорным. Один из пунктов, по которому христиане расходятся во мнениях, это – важны ли их разногласия. Когда два христианина разных деноминаций начинают спорить, вскоре, как правило, один из них спрашивает, а так ли уж важен данный вопрос; на что другой отвечает: "Важен ли? Ну конечно, в высшей степени!"

Все это я сказал только для того, чтобы объяснить, какую книгу я попытался написать, а не для того, чтобы скрыть свои верования или уйти от ответственности за них. Как я уже говорил, я не держу их в секрете. Выражаясь словами дядюшки Тоби: "они есть в Молитвеннике"1.

1 Дядюшка Тоби – один из героев "Записок Тристана Шенди" Лоренса Стерна (1713-1768).

Опасность в том, что под видом христианства я мог изложить что-нибудь чисто англиканское или (что еще хуже) свое. Чтобы этого избежать, я послал первоначальный вариант того, что стало здесь книгой второй, четырем священнослужителям (англиканской церкви, методистской, пресвитерианской и римско-католической) и попросил их дать критический отзыв. Методист решил, что я недостаточно сказал о вере, а католик – что я зашел слишком далеко, когда говорю о том, что теории, объясняющие искупление, не так уж важны. В остальном мы пятеро согласились друг с другом. Другие книги я не стал подвергать такой проверке: если бы они и вызвали расхождения среди христиан, это были бы расхождения между людьми и школами, а не между разными деноминациями.

Насколько я могу судить по этим ответам или по многочисленным письмам, эта книга, какой бы она ни была неверной в других отношениях, преуспела, по крайней мере, в одном – дала представление о христианстве общепринятом. Таким образом, она, возможно, хоть как-то поможет преодолеть то мнение, что, если мы опустим все спорное, нам останется лишь неопределенная и бескровная вера. На деле христианская вера оказывается не только определенной, но и очень четкой, отделенной от всех нехристианских вер пропастью, которую не сравнить даже с самыми серьезными разделениями внутри христианства. Если я не помог воссоединению прямо, то надеюсь, ясно показал, почему мы должны объединиться. Правда, я нечасто встречался с легендарной нетерпимостью убежденных христиан, входящих в ту или иную общину. Враждебны в основном люди, принадлежащие к промежуточным группам, в пределах англиканской церкви и других деноминаций, то есть такие, которые не очень-то считаются с мнением какой бы то ни было общины. Это меня утешает – ведь именно центры общин, где сосредоточены истинные их дети, по-настоящему близки друг другу – по духу, если не по доктрине. И это свидетельствует, что в центре каждой общины стоит что-то или Кто-то, и вопреки всем расхождениям, всем различиям темперамента, всей памяти о взаимных преследованиях, говорит одно и то же.

Вот и все, что касается моих умолчаний. В книге третьей, где речь идет о нравственности, я также кое-что обошел молчанием, но по иным причинам. Еще с той поры, когда я был рядовым во время первой мировой войны, я проникся антипатией к людям, которые в безопасности штабов издавали призывы и наставления для тех, кто воевал на линии фронта. Поэтому я и не склонен много говорить об искушениях, с которыми мне самому не приходилось сталкиваться. Наверное, нет такого человека, которого бы искушали все грехи. Уж так случилось, что импульс, который делает из нас игроков, не был заложен в меня, и, вне сомнений, я расплачиваюсь за это отсутствием других, полезных импульсов, которые в преувеличении или искажении толкают на путь азартной игры. Вот поэтому я не чувствую себя достаточно сведущим, чтобы советовать, какая азартная игра позволительна, а какая нет; если и существуют позволительные азартные игры, я об этом просто ничего не знаю. Обошел я молчанием и вопрос о противозачаточных средствах. Я не женщина, я даже не женатый человек; поэтому я не вправе говорить неукоснительно и жестко о том, что связано с болью, опасностью и прочими издержками, от которых я сам избавлен. Кроме того, я не пастырь, и "должность" меня к этому не обязывает.

Могут возникнуть и более серьезные возражения – они и были – о том, как я понимаю слово христианин, которым обозначаю человека, разделяющего общепринятые доктрины христианства. Люди спрашивают меня: "Кто вы такой, чтобы устанавливать, кто христианин, а кто нет?" Или: "А вдруг многие люди, не способные поверить в эти доктрины, окажутся гораздо лучшими христианами, более близкими духу Христа, чем те, кто в эти доктрины верит?" Это возражение в каком-то смысле – очень верное, очень милосердное, очень духовное и чуткое. Но при всех этих прекрасных свойствах, оно бесполезно. Мы просто не можем безнаказанно пользоваться языковыми категориями так, как наши оппоненты. Я постараюсь разъяснить это на примере другого, гораздо менее важного слова.

Слово "джентльмен" первоначально означало нечто вполне определенное – человека, у которого есть свой герб и земельная собственность. Когда вы называли кого-нибудь джентльменом, вы не комплимент ему говорили, а констатировали факт. Если вы говорили про кого-то, что он не джентльмен, это было не оскорблением, а простой информацией. В те времена можно было, к примеру, сказать, что Джон – лгун и джентльмен; во всяком случае, это звучало не более противоречиво, чем если бы мы сказали сегодня, что Джеймс – дурак и магистр какой-то науки. Но появились люди, которые сказали – верно, доброжелательно, с пониманием и чуткостью: "Да ведь для джентльмена важны не герб его и земля, а то, как он себя ведет. Конечно же, истинный джентльмен – тот, кто ведет себя, как джентльмен, правда? Значит, Эдвард – джентльмен, а Джон – нет". У них были благородные намерения, но слова их не несли полезной информации. Намного лучше быть честным, и вежливым, и храбрым, чем обладать собственным гербом. Но это не одно и то же. Хуже того – не каждый захочет с этим согласиться. Слово "джентльмен" в новом, облагороженном смысле не сообщает нам что-то о человеке, а превращается в похвалу; сказав, что такой-то – не джентльмен, мы его оскорбляем. Когда слово из средства описания становится средством похвалы, оно свидетельствует только об отношении говорящего. ("Хорошая еда" значит лишь то, что она говорящему нравится.) Слово "джентльмен", очищенное от четкого и объективного смысла, едва ли значит теперь что-нибудь кроме: "Мне нравится тот, о ком идет речь". Слово стало бесполезным. У нас и так уже было множество слов, выражающих одобрение, и для этой цели мы в нем не нуждались; с другой стороны, если кто-то (к примеру, в исторической работе) пожелает использовать его в старом смысле, ему придется прибегнуть к объяснениям, потому что слово это не выражает того, что выражало раньше.

Так и здесь: если мы позволим возвышать, облагораживать или "наделять более глубоким смыслом" слово "христианин", оно тоже утратит смысл. Во-первых, сами христиане не смогут применить его ни к одному человеку. Не нам решать, кто, в самом глубоком смысле, близок духу Христа. Мы не можем читать в сердцах. Мы не можем судить, судить нам запрещено. Опасно и самонадеянно утверждать, что такой-то – христианин или не христианин в глубоком смысле этого слова. Но слово, которое мы не можем применять, становится бесполезным. Что же до неверующих, то они, несомненно, рады будут употреблять это слово в его "уточненном" смысле. В их устах оно сделается похвалой. Называя кого-то христианином, они будут иметь в виду, что это – хороший человек. Но такое употребление слова не обогатит языка, ведь у нас уже есть слово "хороший". Между тем слово "христианин" перестанет выполнять то действительно полезное дело, которому оно служит сейчас.

Мы должны, таким образом, придерживаться первоначального, ясного значения этого слова. Впервые христианами стали называться "ученики" в Антиохии, то есть те, кто принял учение апостолов (Деян. 11:26). Несомненно, так назывались лишь те, которые извлекли для себя большую пользу из этого учения. Безусловно, это имя распространялось не на тех, кто колебался, принять ли им учение апостолов, а на тех, кто именно в возвышенном, духовном смысле оказался "гораздо ближе к духу Христа". Дело тут не в богословии или морали. Дело в том, как употреблять слова таким образом, чтобы всем было ясно, о чем идет речь. Если человек, который принял доктрину христианства, ведет жизнь, не достойную ее, правильнее назвать его плохим христианином, чем сказать, что он не христианин.

Я надеюсь, ни одному читателю не придет в голову, что "просто христианство" предлагается здесь в качестве альтернативы вероисповеданиям существующих христианских церквей, то есть вместо конгрегационализма, или православия, или чего бы то ни было другого. Скорее его можно сравнить с залом, из которого открываются двери в несколько комнат. Если мне удастся привести кого-нибудь в этот зал, я цели достигну. Но камины, стулья, пища – в комнатах, а не в зале. Этот зал – место ожидания, из которого можно пройти в ту или иную дверь; в нем ждут, а не живут. Даже худшая из комнат (какая бы то ни было) больше подходит для жилья. Некоторые, наверное, почувствуют, что для них полезнее остаться в зале подольше; другие почти сразу же с уверенностью выберут для себя дверь, в которую надо постучаться. Я не знаю, от чего бывает такая разница, но я уверен в том, что Бог не задержит никого в зале дольше, чем требуют интересы вот этого, данного человека. Когда вы наконец войдете в вашу комнату, вы увидите, что долгое ожидание принесло вам определенную пользу, которой иначе вы не получили бы. Но вы должны смотреть на предварительный этап как на приуготовление, а не как на привал. Вы должны и впредь молиться о свете; и, конечно, даже в зале, вы должны хоть как-то, в меру сил, следовать правилам, общим для всего дома. Кроме того, вы не должны спрашивать, какая дверь истинна, хотя форма и цвет какой-то из них нравится вам больше. Словом, вы должны спрашивать себя не: "Нравится мне эта служба?", а "Правильны ли эти доктрины? Здесь ли обитает святость? Сюда ли указывает моя совесть? Почему я не хочу постучать в дверь – от гордости, или по воле вкуса, или из-за личной неприязни к этому, вот этому привратнику?"

Когда вы войдете в вашу комнату, будьте милостивы к тем, кто вошел в другие двери, и к тем, кто еще ожидает в зале. Если они – ваши враги, помните, что вам сказано молиться за них1. Это – одно из правил, общих для всего дома.

1 См. "...любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас" (Мф. 5:44).

 


<<< ОГЛАВЛЕHИЕ >>>


Hosted by uCoz