<<<     Нина ГРИШИНА     >>>


МАМА

 

Мама,  мама, мама,

Ласковых рук тепло,

Мама, скажешь, мама,

И на душе светло,

Пусть много лет прошло,

Мне до сих пор  светло. 

И не беда, что навсегда 

Детство ушло.

Отдаст, всё на свете отдаст,

Будет мерзнуть сама,

Лишь бы дети в тепле,

А мы забываем, подчас,

Что от стареньких мам,

Нам светлей на земле!

Да,  уже 41 год прошел со дня смерти мамы,  а она светит мне, как путеводная звезда, и чем больше лет проходит со дня  её смерти, тем  всё больше  мне её не хватает,  тем  я отчетливей понимаю, что она для  меня сделала, что она в  меня вложила.                

Жили мы  тогда в Свердловске, на проспекте Ленина, дом 52. Кто был в этом городе, тот, наверно, знает эти шестиэтажные  дома, напротив внушительного здания Уральского военного округа, построенные в 28-34 годы немецкими специалистами. Дома необычные, с двухэтажными квартирами. Входишь в дом с торца, и перед тобой длинный коридор, с правой стороны окна, а с левой -  двери в квартиры. Входишь в квартиру  и попадаешь в прихожую,  дверь прямо в  большую светлую комнату, а слева – винтовая лестница на второй этаж. Там две комнаты,  в одной окна выходят на одну сторону дома, а в другой - на другую, рядом  просторный туалет, где потом установили ванну.  Шикарные двухъярусные трех комнатные квартиры, только с печным отоплением, и холодным водоснабжением. Уж не знаю когда,  было проведено паровое отопление, а горячую воду провели только  1970 году. Во время войны эти квартиры были заселены эвакуированными, а, в мою бытность,  в каждой комнате жила семья.

Под номером 52  8 корпусов, четыре корпуса торцами выходят на проспект Ленина, а остальные 4 корпуса – сзади. Первые четыре корпуса в дальних от проспекта торцах соединены двухэтажным зданием поликлиники, к которому торцом примыкает тоже двухэтажное здание больницы, где и умерла моя мама.    

Уже  столько лет её нет, но я  помню день её кончины. Это было 1 февраля 1969 года, в субботу.

У мамы был хронический плеврит, астма, сердечная недостаточность и глухота. Её очень сильно донимал кашель, бывало, с утра и часов до 11 она кашляла без перерыва, выбиваясь из сил, вся в поту. Потом в изнеможении  “проваливалась” в сон. В последнее время кашель как-то отступил,  но стали отекать ноги, и появилась одышка. Ей надо было делать мочегонные уколы, а ходить на  них в поликлинику, хотя и по коридору, но спускаться, а мы жили на четвертом этаже, и подниматься по лестницам ей было тяжело. Пробовала приходить медсестра на дом, но мы днем на работе, дети в школе, а мама не слышала звонка, тоже не получилось. И наш участковый врач, помню только фамилию Леенсон,  очень хорошая душевная женщина, предложила маме ложиться один раз в году в больницу, чтобы провести курс лечения. Так мы уже однажды проделывали. Вот и в начале 1969 года, когда мама днем пошла в баню, она на улице встретила своего врача, и они договорились, что вечером я вызову скорую помощь, а так как наша больница сегодня дежурная, а Леенсон  в ней дежурит, то мама попадет к ней.

Я пришла с работы, а мама уже собрала себе вещички  в больницу. Я позвонила в скорую, и мы с мамой уехали, вернее, объехав наши дома,  очутились в больнице. Леенсон  приняла и проводила нас в палату, выписав мне сразу постоянный пропуск. Палата была большая, человек на 8-9, а поскольку мама тяжело дышала, да еще и не слышит,  была принята с недовольством. Кто-то даже проворчал: “Прощай наш покой”. Но я всех заверила, что мама никого не побеспокоит. Я устроила её на постели, мы с ней “ пошептались”, и я ушла домой. Хотя мама и плохо слышала, я не кричала ей на ухо, а, глядя на неё,  произносила медленно слова губами, и она по губам читала. 

Первую неделю всё было хорошо. Маме делали уколы, чтобы поддержать сердце и мочегонные, а я  ежедневно утром до работы и вечером приходила к ней. Приносила  по просьбе мамы еду ей и еще одной женщине, к которой очень редко приходили родные. Вечером мы с ней подолгу  “шептались”,  а когда она уже перестала вставать, я читала ей газеты, и поздно вечером уходила  домой.

А на вторую неделю кто-то в палату “занес” грипп, и почти все затемпературили. Мама очень ослабла и перестала вставать, а поскольку ей продолжали делать мочегонные уколы, каждые 15 минут ей приходилось помогать сесть на судно, стоящее на стуле рядом с кроватью. Теперь по вечерам я уходила от неё только после отбоя.

В тот день я пришла к ней в больницу утром, к завтраку. Когда я раздевалась, гардеробщица  с улыбкой спросила меня, как свою знакомую: “Опять просидишь до  вечера?” А я ответила, что нет, сегодня я уйду пораньше, потому что у меня началась сессия, и мне надо готовиться к экзаменам. Я принесла маме манную кашу и кисель, как мы с ней договорились накануне. Дело в том, что у неё от лекарств, пропал аппетит, а врач просила меня кормить её хотя бы насильно. Вот я и изощрялась, предлагая ей разные кушанья.

Несмотря на то, что  каша была сварена жидкой, как она любила, мама есть её отказалась, сказав, что  она хотела кашу  еще жиже, а кисель еще не остыл. Я  отдала кашу её соседке по палате, которая съела её с удовольствием, убрала посуду с больничной едой, поставила баночку с киселем остывать на окно, и,  уложив в очередной раз маму в постель после того, как она  посидела на судне, открыла свою тетрадь по электротехнике, которую я захватила с собой.

В понедельник у меня  должен  был быть экзамен по электротехнике. Мама дремала, время,  от времени просясь на судно. Во время обхода лечащий врач опять попросила меня покормить её хотя бы чуть–чуть куриным бульоном, который дадут в обед. Так прошло время до обеда. Принесли обед: куриный бульон с яйцом, колбаса с рисом, и компот. Мама опять отказывается есть, а я подношу  к ней тарелку и пытаюсь покормить её с ложечки. Мама сердито отмахивается и выбивает у меня из рук тарелку. Я молча собираю осколки разбившийся тарелки, уношу их в туалет, приношу оттуда тряпку, затираю пол и, уйдя снова в туалет, горько там плачу. Там в туалете подходит ко мне женщина из маминой палаты и говорит: “Ты её избаловала, ходишь к ней по два раза на день, вот она и куражится. А вот не приди денек, другой, она по другому будет к тебе относиться”.  Хотя я и не разделяла мнения этой женщины, но я не стала ей говорить о том, что маме уж, наверное, очень плохо, и от своего бессилия она так поступила, да, тарелку выбила из рук  нечаянно.

Я  умылась и пришла в палату. Мама лежала с закрытыми глазами,  и я уткнулась в свою тетрадку. Вскоре она попросилась на судно, я помогла ей, а когда  усаживала её снова сесть на кровать, она вдруг обняла меня и молча прижала к себе, а из её глаз выкатились слезы. Я успокоила её, вытирая ей и себе слезы. Обычно мама не могла долго лежать на спине, задыхалась, а тут попросила помочь ей лечь на спину. Улеглась и закрыла глаза, а я продолжала смотреть в свою тетрадь. Смотрю, а ничего не вижу, очень хотелось поплакать, но здесь нельзя. Вдруг мама открыла глаза и сказала: “Иди-ка ты домой, чего около меня сидеть сторожем, у тебя дома семья, а я посплю”. И я пошла, пообещав прийти к ужину.

Дома Володя пропускал на мясорубке мясо, и мы решили постряпать пельмени. Пока постряпали, поели, и мне надо было уже идти снова в больницу. Помню, я села в кресло и сказала, что я устала, Володя всё подгонял меня: “Иди, ведь она тебя уже ждет”. А мне вдруг придумалось сварить и для неё пельменей. Сварила, вместе с бульоном налила в баночку и пошла. В гардеробе всё та же женщина приветливо улыбнулась мне всё с тем же вопросом: “ Опять допоздна?” “Нет,”- ответила я и поднялась на второй этаж. Ещё идя по коридору, я увидела в открытую дверь мамины ноги, ноги лежащего на спине человека. “Неужели она так долго лежит на спине?” - подумалось мне. А, зайдя в палату, я увидела, что нянечка подвязывает маме челюсть бинтом. А лицо у мамы было какое-то просветленное, спокойное, будто бы спит, чуть улыбаясь. Я вначале даже и не поняла ничего, а когда поняла, рухнула на мамины ноги, потеряв сознание. Когда я очнулась, первое, что я увидела, это пальцы на маминых ногах. Никогда раньше я так пристально не разглядывала их так тщательно, как в тот раз. Теперь я точно знаю, что у меня точно такие же пальцы на ногах, как у моей мамы. Я пошевелилась, меня подняли и усадили на стул, и я увидела, что у меня правый рукав платья разорван. Оказалось, его разрезали, чтобы сделать мне укол. Потом сестра увела меня в ординаторскую,  что-то мне там говорила дежурная врач, но я ничего не воспринимала. В голове была только одна мысль: “Зачем я варила эти пельмени? Ведь приди я на 10 минут раньше, я бы застала её живой”! Как позже рассказала мне её соседка по палате, которую мы подкармливали,  мама долго спала, а потом вдруг захрапела. Её окликнули, но она не отреагировала, а потом тело вдруг задергалось в конвульсиях. Позвали сестру, она  пришла и сделала ей укол в запястную вену,  но, очевидно, поздно, потому что кровотока уже не было, и жидкость укола осталась на месте бугорком, и из дырочки от иглы потихоньку вытекала наружу. Это я видела, но тогда не поняла, что бы это значило. Укол ей сделали  в 18 час.50 минут, а я пришла в 19 часов. Потом меня сестра повела снова в  палату и помогала мне собрать  мамины вещи. Я всё делала, как во сне. Когда я с вещами, а главное, с подушкой, которую я для мамы приносила из дома, оказалась в гардеробе, гардеробщица всё поняла. Она прижала мою голову к своей груди, и мы вместе с ней дали волю слезам. Она, эта сердобольная женщина, мое горе приняла, как свое.

Уже потом, много позже, я вспомнила, что, как-то разговаривая с мамой, я сказала, что я не хотела бы видеть, как мама умирает, мне страшно, лучше бы я умерла первой. На что мама ответила: “Полно тебе, тебе еще жить, да жить,  девчонок надо до ума довести, а мне уже пора и на покой. А умру я без  вас, или в больнице или дома, когда вас не будет”. Так и случилось.

Я пришла домой, села всё в то же кресло, и, обняв подушку,  повторяла: “Всё, больше нет мамы”! Муж и дети толпились около меня, девочки плакали. Потом Володя предложил поехать к его матери, ведь ей надо сообщить об этом, а телефона у них не было. Мы быстренько собрались, и когда шли до трамвая по улице, мне казалось странным, что навстречу шли прохожие, некоторые улыбались. “Как они могут, ведь умерла моя мама”? А дальше всё, как во сне, помню только, что мы со свекровью  несколько раз ходили в морг. Я не помню, очевидно, Володя отвез одежду, а мы пришли потом и, сунув молоденькой девчонке деньги, зашли в зал, где на каталках лежали покойники. Она подвела нас к  каталке, откинула простыню, и мы долго стояли около маминого тела.   В другой раз, когда мы опять таким же образом очутились тут, девушка расчесывала длинные седые волосы женщине, лежавшей на соседней каталке, а я, боясь смотреть в ту сторону, постаралась поскорее уйти и от мамы.

Однажды мама попросила меня купить ей “на смерть” спортсменки, кожаные и на коже. Я в свою юность износила их не одну пару. Это, как полукеды, только из кожи.  Тогда мама сказала: “Я не хочу быть похороненной в комнатных тапочках” – и когда она продолжала свою фразу, в комнату вошли девочки: “ Вдруг  захочу погулять, а на улице дождь”. Дочери в один голос: “Бабушка, а ты куда собираешься и без нас”? “Умирать, внученьки” – отвечает мама. Но девочки это восприняли, как шутку. Я купила ей   черные, кожаные спортсменки, её 35-й размер, она была довольна.  Но, когда она умерла, они ей были малы, так как ноги отекли, и свекровь предложила мне купить ей комнатные тапочки. И в эту же ночь я увидела маму во сне.

Сидит мама во дворе на низенькой поленнице в красных комнатных тапочках, как раз в таких, какие мы со свекровью видели в витрине закрытого магазина. И говорит мне: “Как я не люблю эти тапки! Так бы и швырнула их далеко, далеко.” Я рассказала сон свекрови, и мы приняли решение комнатные тапочки ей не покупать, сделать разрезы на тех спортсменках. Так и сделали.

Сами похороны  я не помню, знаю только, что домой гроб  по винтовой лестнице занести было невозможно. Говорят, что на кладбище, предложенная нам могила оказалась короткой, тогда Володя заплатил могильщикам и выпросил другую могилку на бугорке. Что  в день похорон был погожий солнечный день, а на кладбище пошел крупный снег. Говорят, что это  хорошая примета.

Раньше, еще в детстве, я думала: зачем хоронят в дорогих костюмах и платьях, ведь это всё истлеет, да и покойнику не всё ли равно, в чем его положат? А когда умерла мама, я очень забеспокоилась, как бы сделать всё путем, чтобы она осталась довольной и не приходила бы ко мне по ночам во сне с претензиями, когда уже ничего не исправить.  И вот, когда прошли похороны, я опять увидела маму во сне.

Будто бы мы с ней едем в поезде, в  плацкартном  вагоне. Сидим на нижних полках. И вдруг мама переходит на нижнюю боковую полку и заявляет, что ей здесь лучше, здесь есть столик. Я пытаюсь возражать, убеждаю её вернуться, на что она мне говорит: “Нет, я ушла от тебя, и ты с этим должна смириться, посмотри, как мне здесь хорошо”! И затягивает уголки платочка, того, в котором её положили, хотя в  повседневной жизни она платки не носила. И сидит такая вся счастливая в том же платье, в котором её схоронили. Проснувшись, я поняла, что я ей угодила, сделала всё правильно.   

Когда мы приехали с кладбища и  усаживались за поминальный стол, нам принесли телеграмму о том, что умерла мамина старшая, сестра тетя Лукерья. Это было 4  февраля. Накануне, летом мы были у них в гостях, заезжая из отпуска за мамой и девочками, которые гостили там. Тетя Лукерья была парализована еще  с похорон бабушки, с января 1965 года.  Правда, в последнюю нашу встречу, она уже могла сидеть на кровати, и сама ела, но   на ноги не вставала. Дядя Тихон, её муж, терпеливо ухаживал за ней. Но в их деревне было всего три жилых дома: их, их дочери Зои, которая уже жила одна, потому что дети улетели из гнезда, да дом бабы Кати. И тетя Лукерья  всё сокрушалась, что  на погост  её не кому будет отнести, и взяла с нас слово, что мы приедем на её похороны. И вот она умерла, делать было нечего, надо ехать. 

На следующий день, проводив, наших гостей из Перми, мы поехали в Кировскую область на похороны маминой сестры. А из Перми, где мы раньше жили, приезжал мамин двоюродный брат дядя Миша с женой Ольгой и её друзья: дядя Коля Сиваков с  Кирилловной.

С Сиваковыми мы дружили давно. Дядя Коля был из раскулаченных и сосланных в Сибирь белоруссов. Их семью сослали в Якутию. Там умерли его родители, сестра, а он выжил, работая на золотых приисках, где и познакомился со своей будущей женой Ольгой. Она оказалась там потому, что убежала  из своей деревни от преследовавшего её богача. Без денег и документов, как-то пристроилась на прииске. Там они поженились и доработали до пенсии. Детей у них не было. Потом приехали в совхоз Ласьва, купили домик, и поживали себе счастливо. Тетя Оля не работала, а дядя Коля пошел работать конюхом, где лошадь хвостом выбила ему глаз.

Дядя Коля был молчаливым человеком, как шутила тетя Оля: “Пришел – молчит, и ушел - молчит, только шуба шабаршит”. А тетя Оля компанейской женщиной. Когда в совхозе ещё не было клуба, у них собиралась молодежь и те, кто постарше. Я тогда еще была девочкой лет 15-16. Бывало, мужчины играли в лото, а женщины и девушки  вязали, вышивали и пели. Тетя Оля выращивала в огороде много подсолнухов, и зимой угощала всех вкусно пожаренными семечками, а скорлупки бросали прямо на пол. Так велела хозяйка. Она потом по полведра шелуха выметала. По праздникам взрослые пропускали по стопке вина, а хозяйка ставила на стол сваренный в ведерном чугуне картофель в  мундире, соленые огурцы и соленые грузди. Тетя Оля солила их помногу. Это были первые и единственные в моей жизни посиделки.  

Потом тетя Оля заболела, у неё распухли суставы на руках и ногах, она не могла ходить, а дядя Коля молчаливо, но трогательно ухаживал за ней. Бывало, вынесет летом её  из дома, как ребенка на вытянутых руках, посадит в специально сделанный ящик с жидким коровьим навозом, а через полчаса унесет в натопленную баню, вымоет, переоденет и в дом отнесет. Вся деревня дивилась этому. Но тетя Оля всё же умерла, а он, оставшись один, очень страдал. Вот и посоветовала ему моя мама жениться на Кирилловне.

Я даже не знала её имени, все её звали по отчеству. Эта маленькая сухонькая,  очень работящая женщина работала у мамы на парниках. Жила с сыном, со снохой и маленьким внуком в своем доме. Но однажды сын упал с тракторной тележки, ушиб голову, сделался инвалидом и очень страдал от головных болей. Мать, приходя, домой на обед, кормила и, как могла, ласкала своего тридцатилетнего сына. Однажды, она подсела к нему на кровать, а он обнял её и затих. Сколько так они просидели, неизвестно, только она чувствует, что он тяжелеет. Попыталась высвободиться из его объятий, и не смогла, потому что он умер, а руки закостенели. Так и сидела в холодных объятиях, пока не пришла сноха. И тогда дала себе слово помогать всем во время похорон. И действительно, кто бы ни умер – бегут за Кирилловной, она и обмоет, и соборует, и молитвы всю ночь читает. Но не ладилось у них что-то со снохой, и ушла она жить на казенную квартиру, и все в деревне её жалели, осуждая сноху. И тетю Олю она собирала в последний путь, всю ночь они с дядей Колей просидели у гроба.

Помучился дядя Коля несколько месяцев один и посватал Кирилловну. Она вначале рассердилась, зачем, мол, мне на старости лет замуж выходить? А потом её уговорили. Поженились они чин чином, она переехала к нему в дом, и, почувствовав себя хозяйкой, начала изводить дядю Колю: не там сел, не так встал, черт кривой.  Он маме моей пожаловался, что не рад жизни, пожалуй, мол, всё брошу и уеду к племяннику в Белоруссию. В последствии так и сделал. Ну, я отвлеклась.

Поехали мы на похороны тети Лукерьи. Это, конечно, тоже горе, но немножко другое, да и мне приходилось выступать там в другом качестве: шила платье для тети, подушечку в гроб, готовила еду, а главное была всё время на людях, и так уставала, что когда заполночь прикасалась к подушке, засыпала  раньше, чем легла. Но через неделю мы вернулись домой. Муж пошел на работу, дети - в школу, а у меня еще сессия, и я дома хожу, как неприкаянная, трогаю мамины вещи и реву. Боже мой! Как мне было плохо!  Мама постоянно мерещилась мне: то вот она мне что-то сказала,  я ясно слышала ее голос, поворачиваюсь, никого нет; то вот она идет в другую комнату по коридору.  Это были одни из самых тяжелых дней в моей жизни! Когда я пошла на работу и попала в круговорот жизни, мне стало полегче. Вначале я очень часто ходила на могилку к маме. Муж в выходные уезжал на рыбалку, а я на кладбище, Ходила одна, детей, почему-то, не брала. Приду, наревусь вдоволь. Но после одного случая перестала ходить одна.

Вначале апреля у моей подруги, Галки Прозоровой, умерла мама. Повезли хоронить её на то же самое кладбище. Но пришлось ждать, пока ещё одна похоронная процессия пройдет перед нами. Мне и вздумалось, пока суд да дело, сбегать к маме на могилку. И я, никому ничего не сказав, думая, что к началу похорон вернусь, убежала. Пришла, и заревела, обхватила руками памятник, опустилась на колени. Сколько я так простояла, не знаю. Разумом понимаю, что надо подняться, а  не могу, силы оставили меня.  Во время похорон тети Насти, Галкиной матери, было не до меня, а когда  уже  все стали усаживаться в автобус,  увидели, что меня нет. Кто-то видел, что я побежала в ту сторону. Володя догадался, где я могу быть, и побежал за мной. Мои руки  без варежек  обхватившие памятник, закоченели, он с трудом их разжал, а под коленками образовался лед, и они как бы вмерзли в лед. Я не могла опустить руки и не могла разогнуть ноги, не получалось и шагать. Подбежал Леша, Галкин муж, меня затащили в автобус, дали мне выпить водки и начали усиленно растирать руки и коленки. А в квартире у Галки запихнули меня в ванну, а потом, заставив выпить, уложили спать, а главное взяли с меня слово, что я больше не буду ходить одна на кладбище. С той поры я ходила с дочерьми, потом со свекровью, и до сих пор редко одна.     

Сейчас, когда я уже много лет живу в Москве, в каждый свой приезд в Свердловск, я  стараюсь побывать у мамы на могилке. За могилой, до последнего времени, ухаживала моя свекровь, дай Бог ей здоровья,  и каждый раз мы с ней ходили вместе на кладбище. На этом кладбище похоронены: муж моей подруги, Наташи Хорошайло; муж моей золовки, Володиной сестры; мама, Галкина мама, Иринина первая дочка, свекор и подруга свекрови. И мы обходим все могилы. Жалко, что Ирина и Володя не похоронены тут.

Однажды я пошла на кладбище одна, дело было летом. Иду уже по знакомому маршруту, а пришла к какой-то сдвоенной могиле, а на памятниках висят два одинаковых веночка, закрывая таблички. Шарю глазами вокруг и ничего не нахожу. Иду снова к дороге, а от дороги пытаюсь пройти уже другим путем – безрезультатно. Два с половиной часа я шастала по высокой пыльной траве, вся уревелась, и всё повторяла: “Мамочка, почему ты прячешься от меня, чем я тебя прогневала?  Ведь, если я не найду могилу сегодня, мне некуда будет прийти и потом”. И с молитвой пошла снова от дороги обычным путем. Прихожу к той же сдвоенной могиле. Ничего не понимая, как-то инстинктивно, поднимаю веночек с левой могилы и вижу мамину табличку, а справа табличка подруги свекрови. Только тут я вспомнила, что  Оля говорила мне, что свекровь свою подругу схоронила в мамину могилу, они с мамой тоже дружили, но  об этом  я забыла.

Очень сожалею, что в последний свой приезд на свадьбу к Ксюше, мне не удалось побывать не у кого на могиле, простите, пожалуйста, мои дорогие!

Странная вещь – жизнь! Совершенно верно говорят: “Что имеем, не храним, потерявши – плачем”. До моего замужества мы с мамой жили вдвоем, потому что отец погиб в Великую Отечественную войну, не дожив три месяца до победы. Наша семья была, наверное, необычная, потому что в ней не было место нежностям, поцелуям, объятьям и даже “Спокойной ночи”  мы не желали друг другу. Мама от зари до зари находилась  в поле летом, а зимой у неё с утра “наряд”, а вечером то курсы, то собрания, то заседания. Она была очень активной общественницей. А  я была предоставлена сама себе, мне приходилось ложиться спать и вставать без мамы. В раннем детстве мне казалось, что мама меня не любит, что я ей только мешаю, и мне хотелось умереть. Я видела, что все хорошо относятся к маме, понимала, что она хороший человек, а я была  “сорвиголова” и только компрометировала свою мать. Потому-то  меня и никогда не хвалят,  и имя мне только Нинка и не иначе. Повзрослев, я осознала, что просто мама такая не ласковая, суровая и требовательная женщина, хотя  тактичная и вежливая, особенно с чужими людьми. И дома, и на работе мама никогда не повышала голоса, наоборот, если она была недовольна, то говорила тихо, медленно и очень убедительно, потому что всегда приводила яркие примеры. В её лексиконе не было бранных и обидных слов. Она, даже отчитывая человека, старалась не оскорбить и не унизить человеческого достоинства.  Она умела отстаивать свою правоту. Но эти её качества характера, к сожалению, я оценила только уже в зрелом возрасте, когда мамы не стало. А когда была мама, я жила себе бездумно, просто плыла по течению, думая, что мама будет всегда! Помню, она предложила  научить меня прясть на веретене, а я сказала: “Зачем, разве ты не напрядешь мне, если будет надо”?  Когда в школе мы изучали “Молодую гвардию”, и там были строки о том, что твоя жизнь горьким упреком обернется у материнской могилы. Мне тогда подумалось, что может это не у всех? А вот недавно в метро напротив  меня стоял мужчина лет 30, немножко выпивши, и  сказал о том, что вчера было 9 дней, как умерла его мать. “Я никогда не думал, что встану перед ней на колени, а встал, и еще всё бы сделал, только бы она ожила”,- говорил он.

Так и я, всё бы сделала, только бы мама оказалась рядом, и не только потому, что это моя мама, а ещё и потому, что это была удивительная женщина, прожившая не простую, но интересную жизнь.

Однажды, когда мама ещё работала, она как-то сказала: “ У меня есть  три желания: быть участником ВДНХ, положить на могилу мужа белые розы и вырастить из тебя, Нинка, Человека. На ВДНХ мама ездила со своей знаменитой капустой, один вилок которой весил 14 килограмм. Белые розы на могилу отца положила я, потому что мама так и не узнала, где его могила. А вот получился ли из меня Человек – не мне судить, но мне очень бы хотелось  походить на неё.

Родилась она в большой семье, в Вятской губернии. Отец, Фрол Пименович, был ямщиком, и, как в той песне, только не в степи, а в лесу замерз. Очевидно, лошади чего-то испугавшись, “понесли”, и его выбросило из саней и ударило  головой о дерево. Нашли его только на другой день уже закоченевшим.

Мать, Иулита Денисовна, была домохозяйкой большой семьи. Она родила 14 детей, рожая ежегодно по ребенку. К тому времени, когда мужа не стало, на её руках оставалось эдакая лесенка: старший Кормил 14-ти лет, потом Трифон 13, Лукерья 12, Павел 11,  Федосья 10, Иван 9, Матвей 8, Филипп 7 , Агнея 6, Панкрат 5, Дуняша 4, Николай 3, Федор 2 –х лет  и она ещё ждала ребенка. Тогда говорили: “Бог дал, Бог взял”, так вот у бабушки бог взял шестерых детей. Вначале сразу четверых: Ивана, Матвея, Филиппа и Агнею, они угорели в клуне, где уснули, когда сушили лен, Николай умер, упав в колодец, а  последний ребенок родился мертвым. 

После смерти  маминого отца, семья стал жить бедно, мальчики ходили работать “ в наем”: возили из лесу дрова, сено, чинили утварь и обувь, а девочки пряли лен. В церковно-приходской школе, что была в другом селе, учились только мальчики, и то только до 4-го класса, а девочек считалось учить не зачем: “Что письма парням писать”? Поэтому мама до1930 года оставалась неграмотной. Как во всех больших семьях, старшие дети нянчили младших,  пятилетней мама достался Панкрат. Она, чтобы он подольше спал, приспособилась купать его летом, когда вся деревня в поле, в колодезной воде. Накупает, потом завернет, он согреется и спит подолгу. Но однажды соседка оказалась дома, выглянула в окно, Феня на гумне, у колодца, малыша купает, а он орет, как резаный. Выскочила соседка их дома, подумав, что  вода горячеватая, сунула руку в таз, а вода ледяная. Выхватила ребенка, завернула, успокоила, а горе-няньку тут же крапивой отстегала. В другой раз, пошла Фены на речку с братцем пеленки полоскать. Посадила его на мостик, а сама выполощет пеленку, унесет и повесит её на кустик. А братец сидит и ножками в воде полощется. В очередной раз возвращается с берега, а братца нет на мостике, он упал в воду. Заорала Феня благим матом, а на том берегу, мужик сено косил, бросился в воду и вытащил ребенка, положив на колено, выжал с него воду и отдал горе-няньке, пообещав всё матке рассказать.

Всё в жизни проходит, прошло и детство, не совсем сытное, но веселое.  Старшие  два брата уже жили своими семьями, Сестра Лукерья – тоже была замужем в другой деревне, брат Павел служил, как тогда говорили, “действительную” службу. Старшей оставалась мама. Началась коллективизация, а бабушка в колхоз не идет. Казалось бы бедному семейству и терять-то не чего, но бабушки ни в какую. Тогда их, как семью саботажников, стали гонять на лесозаготовки, пришлось отдуваться мама, как старшей. Работа тяжелая,  вдали от дома жить приходилось в холодных землянках. Приехал погостить Павел и тоже взялся агитировать свою мать за колхоз, а она ему: “ Сынок, как же я пойду в колхоз, ведь там будет всё общее, все будут спать под одним одеялом. Мне сейчас-то от мужиков прохода нет, а что будет тогда?” Целый год присматривалась, только потом вступила в колхоз.

А маму увез в город Прокопьевск, брат её отца,  приехавший в отпуск. Устроил вначале водовозкой. Маме очень нравилось: с лошадью управляться она умела, работы не боялась, начерпает из реки бочку воды, сядет на край бочки и отвезет воду  к шахтоуправлению. А там выпустит её через кран в резервуар, и  снова на речку, и так целый день. Ездит туда сюда, да песни распевает. Не успеет оглянуться,  рабочий день закончился, а в деревне-то работают от зори до зори. Но наступила зима, бочка обледенела, ведь это Сибирь. И дяде удается перевести её работать уборщицей в токарный цех. А там тепло, светло, а вокруг станки, на которых какие-то колесики крутятся. Мама, как завороженная стояла и смотрела на всё это.  Вскоре мастер предложил ей выучиться на токаря. А она  не веря, что сможет сама управлять этими колесиками, с радостью согласилась. Но мама была неграмотная, она в ведомости на получение денег вместо подписи ставила крестик. Пришлось учиться грамоте: “Рабы не мы, мы не рабы”. Учиться нравилось, закончив курсы токарей, ей хотелось ещё учиться, и стала она посещать все курсы без разбора:  слесарей, кладовщиков, учетчиков. Так и попала на курсы пионервожатых, закончила их и стала работать пионервожатой в детском доме.

Работа ей тоже нравилась, весело, вокруг дети. Под видом инспекции была возможность посещать  школьные уроки.  Вскоре подружилась  и очень она жалела одного золотушного мальчика лет двенадцати, такой он был безобидный и ласковый. А в детдоме  частенько случались ЧП, однажды исчезли все ложки. Надо кормить детей, а ложек нет. Обыскали все закоулки, они, как сквозь землю провалились. Пришлось купить новые. А когда  все страсти улеглись, этот мальчик спросил маму, не хотела  ли бы  она знать, где находятся ложки? Конечно, хотела. И повел её этот мальчик в мужскую уборную, и попросил заглянуть в одно  “очко”, а там сбоку в узелке на гвоздике висели ложки. Что маме было делать? Ругать его нельзя, потому что он так доверительно к ней относился. Оказалось, что он предводитель всех беспорядков. “ Конечно”- как потом говорила мама: “Надо было с ним много беседовать, найти  его слабую струнку и сыграть на ней. Но я его возненавидела, видеть его не хотела, и никому ничего не объяснив, уволилась с работы”.

Теперь  мама пошла работать на  шахту учетчицей. Работала по шесть часов, получала большие деньги и продолжала, где только можно, учиться. Пошла в ЛИКБЕЗ, но там знания оценивали в процентах, и когда подруге поставили 100, а ей только 75 %, обиделась и бросила учебу.

В то время в Сибири  работали немецкие специалисты. Для них были построены специальные  кафе, клубы, магазины, в которых чего только не было. В кинотеатре мама познакомилась с таким немцем. Он не говорил по-русски, а мама, естественно, по-немецки, общались через переводчика. Однажды он пригласил её в кафе, накупил  всяких закусок и угощает маму. Мама всё пробует, кроме колбасы. Переводчика нет, и он жестами  предлагает её попробовать колбасу. А мама никогда в жизни ее не ела, потому что когда они, бывало,  в детстве просили колбасы у своей мама, та им говорила: “Что вы, детки, колбаса из конины, пусть её татары едят”. Поэтому мама трясет головой, что, мол, нет, а он все настойчивей предлагает ей. Тогда мама двумя руками показала ему, как будто она натягивает вожжи, говоря: “Тпру, тпру, тпру”. А он в ответ: “ Наин”, и приставив согнутые указательные пальцы к голове, сказал: “Би-би-би”. Сидевшие вокруг за столиками люди, покатывались со смеха. Немцам нравились русские девушки, они красиво за ними ухаживали, на многих женились и увозили к себе на Родину. Маму эта перспектива не устраивала, и она стала избегать “своего” немца. А он узнал, где она живет, и однажды пришел к ней домой. Зная уже несколько слов по-русски, и с помощью жестов, он объяснился с женой дяди и попросил разрешения  подождать. Дело в том, что мама, увидев в окно, что он идет, спряталась под кровать. Тетя пыталась сказать ему, что Феня придет не скоро, а он, не понимая, выложил на стол кульки с подарками и приготовился ждать. В это время мама, сидя в пыли под кроватью, начала чихать. Тогда он, всё понял,  встал,  и ушел навсегда.

Вскоре в шахте маму сбил электровоз, и по ней проехало 12, правда, пустых вагонеток. Как тогда говорили, это проделки  “врагов народа”. У меня и сейчас есть мамины фотографии, где лица нескольких человек зацарапаны. Когда я спрашивала маму, что это, она отвечала, что это “ враги народа”. После аварии мама несколько месяцев пролежала в больнице, у неё были переломаны в нескольких местах ноги и ребра, ушиб головного мозга, и врачи предсказывали в старости потерю слуха, так и случилось. Потом она какое-то время ходила на костылях, на  её ногах  навсегда остались  пятна, как   на стволе от срубленных сучков.

Когда мама уже более-менее поправилась, она поехала на  местный курорт “Лебяжье”,  а потом её направили в Советско-партийную школу, где она  и познакомилась с моим отцом.

Отец был пройдоха, девок менял, как перчатки, вскоре и к маме “подкатил”. Проведя с ней весь вечер, пошел её провожать и полез целоваться. А мама, ладно сбитая деревенская девка, не привыкшая к такому натиску, так оттолкнула его от себя на забор, что и забор упал вместе с ним. Потом она, конечно, пожалела, парень-то и ей нравился: веселый сероглазый крепыш, всегда на виду, в центре внимания, но…  А через полгода он подошел и как–то буднично сказал: “Пойдем завтра в ЗАГС зарегистрируемся”. Так и стала мама его женой, и никогда не пожалела, но прожили они недолго с 1936 по 1941 год.

После окончания  Партийной школы мама стала работать инструктором райисполкома по сельскому хозяйству, не имея ни оного класса образования. Отец работал вначале главным инженером азотно-тукового завода, а перед войной был уже директором этого завода.

Как только мама приехала в Прокопьевск,   она очень стеснялась своего вятского говора: “Щё, колда, я-то”. Молодежь её поддразнивала: “Вятские ребята хваткие, семеро одного не боятся, или в  Котельниче три мельничи: паровича, водянича и ветреннича,  или в Вятке на баню корову тащили, или  в Вятке мужики не умеют штаны одевать: двое держат, а третий в них запрыгивает” А она, наивная, все принимала за чистую монету, и говорила: “Нет же, у меня пять братьев, и все сами одеваются”. Потом, немного освоившись, она с радостью стала участвовать во всех общественных мероприятиях, и после замужества оставалось такой же активисткой.  Уже, будучи беременной, она сдавала нормы БГТО: бегала, прыгала с парашютной вышки, плавала. Видимо, тогда-то она мне и  “стрясла шары”, как потом она говорила, мол, потому у тебя и сердце справа. А она просто не знала, что беременна. Вышла замуж, прекратились месячные, думала так и должно быть.  Стала округляться, опять думала потому, что стала женщиной, а когда ребенок пошевелился, пошла в больницу и говорит: “ У меня что-то в животе поуркивает, наверное, грыжа”? Врач посмотрел и говорит: “Грыжа-то живая, у вас будет ребенок” Это была я.

С рождением ребенка, мама работу не оставила, а у нас появилась няня, молодая девушка с пышной косой, которая, прожив несколько лет, нас же и обворовала, забрав  лучшие мамины вещи. Но разыскивать её не стали, мама сказала: “Бог ей судья”, а меня отдали в детский сад.

В 1940 году мама стала поступать в сельскохозяйственный техникум, не имея ни одного класса образования. Остальные предметы она сдала, а вот русский… Листок с её контрольной работой был  весь испещрен красным карандашом, потому что она, как говорила, так и писала. Но у неё было так велико желание учиться, что она уговорила приемную комиссию принять её “вольной слушательницей”, а если она сдаст экзамены за первый семестр, то тогда зачислить её студенткой. Так и сделали, и она стала студенткой, конечно, отец ей очень помогал. Техникум находился в 15 километрах от Прокопьевска,  в сельскохозяйственном городке, где были небольшие посевы зерновых, скотоводческая ферма и выращивали овощи. Нам с мамой дали маленькую комнату в студенческом общежитии, и мы стали жить там, а папа приезжал к нам, или на выходные увозил нас к себе в город.

Но грянула война, 25 июля 1941 года отец ушел на фронт, освободившись от “брони”. Мы с мамой теперь уже постоянно жили за городом. Когда стали в город прибывать раненые, то наш городской дом был приспособлен под госпиталь, а вещи из квартиры перевезены в какой-то склад, где так и сгинули. Мама считала для себя не возможным разыскивать их, когда идет такая война, мол, есть для жизни необходимое, и достаточно, жалела только фотографии. У нас осталась только одно фото, привезенное отцом с фронта, когда он в конце 41 года приезжал за “пополнением”.

После его отъезда снова на фронт, мама осталась беременной, и в  августе или в сентябре 42 года родила дочку. Дело было на  маминой практике. Мы жили на квартире, спали с мамой в одной постели. Помню я рано утром, когда ещё все спали, не обнаружив мамы рядом, встала и пошла её искать. Только  завернула за угол дома, в огород, а на встречу хозяйка, и завернула меня обратно. Оказалось там, прямо на земле, рожала мама. В доме было полно мужчин, и она вышла на улицу и, как курица, присела там, где ей приспичило. Хозяйка доила корову, мама кликнула её, и вот теперь она ей помогала. Так появилась на свет моя сестренка Светка. Теперь маме предстояло заканчивать учебу с двумя детьми на руках. Как это было не просто, можно только догадываться, но в 43 году мама закончила  ускоренный курс техникума, и её направили на работу в Сталинградскую область.

В это время как раз шла знаменитая Сталинградская битва. До Новосибирска мы доехали без приключений, а дольше… двигались в час по ложке: то пропускали воинские эшелоны, то эшелоны с ранеными, то просто стояли на станциях в тупике, потому что не было паровозов. И это с грудным ребенком! В общем, через две недели прибыли в Сталинград. Вокзал разрушен, идет снег, а укрыться от него негде. Каким-то образом, скорее всего пешком, добрались до главка  уже вечером. Дверь нам открыла дежурная, впустила нас, и не только впустила, а и помогла вымыться и постираться. Помню, как мы с ней дрова “добывали”. Главк располагался в большом П-образном доме, на первом этаже которого была столовая или ресторан, какое-то учреждение общепита. Во дворе мужчина вначале  колол дрова, а потом стал  уносить их. Дежурная сказала мне чтобы, как только мужчина войдет в соседний подъезд с дровами, я бежала к дровам и, схватив пару поленьев, бежала с ними в свой подъезд, где она меня поджидала.. Так я натаскала целую охапку дров, что дало  нам возможность не только  натопить помещение, а и согреть воду, чтобы помыться и постирать.

Утром, когда пришло начальство, маму распределили в  колхоз, что был при МТС, и отправили с обозом в село Громославка Калачевского района. Потом я слышала песню: “Калач на Дону, Саратов на Волге, я тебя не догоню, у тебя ноги долги”. Обоз, уж не знаю, чего вез, но нас укутали в тулупы; маму с сестрой в один, а меня в другой. Было подвод пять-шесть, запряженных быками. Ехали два дня, останавливаясь ночевать в каком-то месте. Мы с мамой  и сестренкой  “валетом” спали на узенькой железной кровати, к  которой был привязан теленок. В  пути, в конце первого дня, на мине подорвалась одна из женщин с соседней подводы, когда она по естественным надобностям  сошла с дороги. Был страшный взрыв, взрывной волной сбросило с меня полу тулупа и что-то ударило меня в колени. Оказалось, это был кусок  человеческого мяса – всё, что осталось от той женщины. Я содроганием вспоминаю этот эпизод, а каково было маме?

В Громославке мы вначале жили на квартире у старушки с двумя внуками. Их отец был на фронте, а мать – пошла менять вещи на хлеб и сгинула. Средств к существованию у их семьи не было никаких, и потому они однажды даже кота съели. У нас дела тоже обстояли не лучше: нам выдавали 3 кг. проса  в месяц на человека. Это просо, его надо обработать и отвеять шелуху, а тогда остается чуть ли не половина. Вероятно, от недоедания у мамы пропало грудное молоко, а малышку кормить чем-то надо. Маме выписали пол-литра овечьего молока в день. Разбавив его водой, варили для сестренки кашу, а мне ведь тоже есть хотелось. Бывало, кормлю её, почерпну ложечку и хочу только облизать, а содержимое само оказывается  у меня во рту, а сестренка только  разевает рот. Мама, конечно, всё это видела, а что она могла поделать?

В марте  43-го ей пришлось уехать в командировку за сельхозинвентарем, оставив нас на попечение хозяйки-старушки. На второй или третий день после маминого отъезда, сестренка умирает, дней 9-10 мы её не хоронили, дожидаясь маму. Но тельце стало  смердеть, пришлось похоронить. Когда приехала мама, и я, выбежав ей навстречу, радостно сообщила, что Светка теперь не плачет, она умерла, и мы её закопали, мама пришла в ужас. Она как раз проходила около свежей могилки, потому что хоронили тогда людей везде: в огородах, вдоль дорог и реки. Помню, мама на ватных ногах повернулась и, сгорбившись, пошла к могиле. А, подойдя и удостоверившись, что это правда, она упала на неё и горько рыдала: “Васенька, ты уже никогда не увидишь нашу дочку, не уберегла я её, прости меня”! А пальцы впивались в мокрую глину. Пришли какие-то женщины, подняли её, и стали успокаивать, а она всё твердила: “ Разройте могилку, я хочу попрощаться со своей дочкой.” Как я теперь понимаю, этого сделать было  нельзя по той причине, что тельце было почти всё черное и смердело, невозможно было бы матери видеть это, и её отговорили делать это, уверив, что всё было сделано по-божески.

Потом мы переехали жить в землянку, где мама запирала меня на замок на целый день, потому что очень много людей, а особенно вездесущих детей, подрывалось на минах.  А мне так хотелось на улицу! Я, бывало, часами простаивала на столе, глядя в оконце, которое было почти под потолком. Когда мама  приходила на обед, мне удавалось вырваться из  “плена” на несколько минут. Землянку, в которой мы жили, вырыли хозяева большого деревянного дома, когда их из него выгнали немцы, устроив в нем штаб. И дом, и землянка были окружены фруктовым садом. Однажды ребята в саду  собрались вокруг хозяйского мальчика, лет 10, который был молотком по неразорвавшемуся снаряду. И я прибежала сюда, но меня вскоре позвала мама домой. А так здесь было интересно, чувствовалось, что сейчас что-то произойдет, и так не хотелось уходить, что я пятилась к землянке. И когда я только успела завернуть за угол дома, раздался взрыв, разметавший всех ребят. Помню, что на цветущих яблонях были, как на елке, развешены куски мяса и одежды. От хозяйского мальчика осталась только ножка в сапожке.

Но, как мама не блюла меня, я все же умудрялась приносить домой пучки пороха, как длинные макароны, и  растапливала ими печку, но однажды, видимо, сунула много, порох вспыхнул так, что вырвалась и отлетела в сторону плита, чуть не наделав пожара. Я росла очень бойким ребенком, и доставляла мама очень много хлопот. Но вскоре жизнь меня усмирила, наступил голод. Я стала апатичной, неповоротливой, равнодушной, лежу себе и лежу в полудреме. Часто вижу во сне разные кушанья, и когда я только собираюсь поесть, вдруг просыпаюсь и горько плачу, что даже во сне не успела поесть. Вещи были уже все обменены на квашенную капусту или сухофрукты, проса уже не выдавали, ничего, кроме лебеды ещё не выросло, а с лебеды мы опухли и обе с мамой перестали вставать с постели. Лежим в нетопленой комнате, она на кровати, а я на русской печи.  Однажды слышу, мама негромко позвала меня, а  у меня нет сил даже ответить или подать знак, что я слышу. Тогда мама подумала, что я уже умерла, и решила покончить с собой, мол, зачем жить? От мужа нет вестей, детей не сберегла, даже если  вернется, он, мол, мне этого не простит. И она встала, нашла веревку, прицепила её к крюку на потолке, где, очевидно, когда-то висела люлька, сделала петлю, сунула туда голову  и ногой отбросит табурет, на котором стояла. Услышав, стук падающего табурета, я открыла глаза и увидела со спины качающееся мамино тело. Было что-то ужасное в этом зрелище, и откуда только взялись силы,  я, что есть мочи, заорала. А мимо  землянки проходила женщина. Она повернула голову на крик и увидела в окно качающееся тело. Она вбежала в землянку и вытащила маму из петли, усадила её на кровать и полезла за мной на печку. Сняла меня с печки и, усадив рядом с мамой на кровати, дала мне маленький сухарик, вкусней которого я никогда ничего не ела. Всю свою жизнь я чувствую во рту вкус этого сухаря и вспоминаю о нем каждый раз, когда виду или ем сухари.  Мама  вначале кашляла, а потом  уронила голову на грудь и затихла. Тетя Тамара, так звали ту женщину, оставив нас, куда-то ушла, а вскоре вернулась с двумя женщинами и носилками. Маму одели, положили на носилки и понесли, а меня  тоже одели и повели за руку. Но когда мы вышли на свет, я стала оседать, толи от света, то ли от слабости. Меня подхватили на руки и тоже понесли. Принесли нас в дом родителей тети Тамары, к которым она шла из другого села. Там нас уложили в постель и стали потихоньку откармливать: то взваром, а это густой компот, то жиденьким супчиком, то давали пососать соленый огурец или помидор. Прошло три дня. Тетя Тамара должна была возвращаться к себе домой, где у неё осталось семеро сыновей, а муж на фронте. Она уговорила маму пойти с ней, там был совхоз, где, как на предприятиях, выдавали ежедневно работающему 500, а иждивенцу 200 гр. хлеба, а в колхозе кроме трудодней ничего не давали. Весь год ставили только “палочки”, а в конце года, когда соберут урожай, тогда на эти “палочки” начислят трудодни.

Помню, я лежа смотрела, как мама собирается уходить, а мама тети Тамары  повязала на мамину шею очень красивую  шелковую косынку: голубую в розовый горошек. Я тогда подумала: “Ох, какая франтиха”, уж очень эффектно она выглядела издали. А вблизи, наверное, – на исхудалом теле с опухшим лицом, одетом  в старенькую одежду, эта  косынка выглядела странно. Но ею мама прикрыла след от веревки, и потом очень долго носила её, пока она не порвалась.

Женщины ушли, оставив меня у стариков. 18 километров до совхоза “Крепь” они шли целый день. Тетя Тамара, показав маме свой дом и проводив её в контору, пошла домой. Мама зашла к директору совхоза. Для себя она решила, что не будет говорить, что она имеет специальность, вдруг нет вакансии, а попробует устроиться просто рабочей: дояркой, свинаркой или ещё кем. Директор совхоза, уже не молодой еврей, подозрительно смотрел на эту странную женщину. Не из тюрьмы ли она сбежала? И он попросил показать ему паспорт. Мама заторопилась и обронила свой диплом.  Он поднял его и расплылся в улыбке, ему позарез был нужен агроном. Теперь он усадил маму  и попросил подробно рассказать ему свою историю. Мама рассказала, не утаив и то, что её, могут, по законам военного времени, осудить за самовольный уход из колхоза. Он её успокоил, сказав, что завтра же займется её переводом из треста колхозов, в трест совхозов, тем более, что у него там  есть заявка на агронома.

Директор отправил маму в столовую, написав записку, чтобы её накормили с хлебом. Когда мама пришла туда, там уже убирали помещение. Налили маме полную тарелку густой молочной лапши и выдали все 500 граммов хлеба. Мама сидит одна за столом и, заливаясь слезами, не может поверить, что это правда. Заметив, что она плачет, к ней подошла одна женщина, другая. Что ни говори, а в то время люди были  милосерднее, добрее. Подсев к ней за стол, они поинтересовались, что с ней, а, узнав вкратце её историю, и где она остановится, они не дали ей доесть до конца её порцию, а притащили ей целый бидончик густой лапши, и, завернув её хлеб в тряпицу,  проводили  к тете Тамаре, посоветовав,  давать ей есть по немного.

Потом мама приехала за мной на лошадях, и  увезла меня в совхоз, директор которого отстоял маму даже на суде.  Жизнь стала налаживаться,  но мне постоянно хотелось есть, и я зачастую оставляла маму голодной, потому что съедала весь хлеб. Я не хотела этого делать, я думала только подровняю кусочек, и до того доровняла,  что  от хлеба ничего не оставалось.  Однажды, вот так же съев весь хлеб, я решила уйти из дома и умереть. Ушла за сарай, залезла в окоп, благо, их было очень много, легла на спину, сложила руки на груди и приготовилась умирать. Долго смотрела в небо на редкие облака, пытаясь представить, что скажут люди и мама, найдя меня мертвой. “Люди будут жалеть, они же не знают, какая я плохая дочь, а мама  обрадуется, что избавилась от меня” – думала я и незаметно уснула. Проснулась уже вечером, выглянула из окопа, и вижу, мама  разговаривает с соседкой, потом  она стала ходить вокруг дома, заглядывая под крыльцо, в курятник. А я из окопа наблюдаю за ней. Местность там ровная, как стол, трава уже вся засохла, лишь в степи развиваются на ветру ковыли.  Меня заметила соседка и, окликнув маму, показала в мою сторону. Вот мама идет к сараю, прошла его, направляется прямо к окопу. Что делать? Я выскакиваю и бегу дольше в степь, мама за мной. Но разве можно взрослому угнаться за ребенком? Мама бежала, бежала, прося меня остановиться, наконец, в изнеможении опустилась на землю и горько заплакала. Я, оглянувшись, увидела маму сидящую меж ковылей и горько плачущую. Мне стало её так жалко! Я подошла к ней, мы обнялись и обе горько плакали, наверное, каждая о своем. Мама о том, что от мужа нет вестей с фронта, одну дочку не уберегла, а вторая выкидывает такие фортели. А я – не хотела жить, потому что я такая плохая дочь, не жалею маму. Когда я маме об этом сказала, на что она мне ответила: “ Скорее всего, первой умру я, потому что я скоро ноги перестану таскать, а ты хлебушек съела, жить будешь.”  Я ещё долго  плакала и просила маму уносить хлеб из дома, как наш сосед. Он работал в кузнице и, когда семья позавтракала, складывал хлеб в бидон и уносил его с собой на работу в кузню, а в обед приносил обратно. Семья пообедала, опять до ужина уносил хлеб. Но мама моталась целый день по полям, хорошо бы она смотрелась с бидоном.

Жизнь продолжалась, но мне постоянно хотелось есть, и я  брала в карман по горстке крупы, которые у нас в доме стали бывать, так как директор совхоза их нам выписывал, чтобы поддержать нас, приезжих. У местных жителей были соленые овощи, сухофрукты, которые не поедались из года в год, - это, хоть не ахти какая, но все же еда.  А мы жили почти впроголодь, досыта можно было поесть только супа из лебеды с той же крупой.  Мама всю одежду променяла на продукты еще в Громославке, и ходила в одной юбке и кофте, да беленькой косыночке, но все это было чистое и хорошо отглаженное. Бывало прибежит на обед, поставит варево на плиту и скорее постирает, снятую с себя одежду. На жарком солнышке она высохнет пока проходит обед, потом отутюжит, одевает на себя и опять в поле. И так почти каждый день, очень она следила за собой и меня к этому приучала. Однажды выглянула в обед в окно, а к нам идет директор совхоза. К нам в обед часто кто-нибудь приходил, потому что все знали, что маму в обед можно застать дома. Она и меня к этому приучила: “война войной, а обед по расписанию”. Так вот, видит идет директор, а она в нижнем белье. Что делать? Она надевает осеннее пальто, это летом в 30 градусную жару. Он зашел, сделав вид, что ничего не заметил,  хотя, увидев сушившееся белье, всё понял, обсудил с ней какой-то вопрос, поел с нами постной похлебки  и ушел.   А вскоре мальчишки мне сообщили: “Нинка, твою мать наградили. Ей дали панбархата на платье и петуха”. На деле оказалось, что маме дали саржи на платье, видимо, никакого другого материала не было, и действительно, петуха, которого мама принесла подмышкой,  а наш сосед потом зарубил его, и мы вместе с соседской семьей ели наваристый суп.

Но начался сезон овощей, и постепенно исчезло чувство голода.  Мама целиком ушла в работу, а я была предоставлена сама себе, хотя у меня и было много обязанностей: убирать квартиру, ходить за кизяками, полоть и поливать огород, а ближе к осени, я уже сама готовила обед.

Так мы прожили года  три. За это время маму несколько раз пытались перевести в другой совхоз, чтобы и там наладить дела, но директору всегда удавалось отстоять её. А в 1946 году директор ушел на пенсию, и с семьей ему пришлось уехать к сыну, у которого погибла жена и остались дети. Пришел новый директор, с которым у мамы отношения не складывались, и мама сама попросила перевести её в другое место. А пока, суд да дело, взяла отпуск и мы поехали к бабушке,  на мамину Родину, в Вятку.

Помню, мы долго ехали, на  станциях подолгу стояли, потому что шли и шли эшелоны с солдатами, возвращающимися с войны. Как только подходил эшелон к станции, они выпрыгивали из вагонов и заполоняли весь перрон: кто бежал за кипятком, раньше на каждой станции был обязательно кипяток бесплатно; кто на базарчик, который был прямо на перроне; многие, раздевшись по пояс, прямо тут же умывались. Шум, гам, толкотня. Я ходила  с мамой средь солдат и пытала  найти своего отца. Наверное, и у неё были такие же мысли. На какой-то станции пересадки нам никак не удавалось сесть в поезд, и мама попросилась в воинский эшелон. Нас посадили. Это был эшелон из товарных вагонов, в которых были сделаны из досок двухъярусные нары, и ехало человек 50 в вагоне. Нас было несколько человек гражданских, нам выделили уголок на нижних нарах, и мы наблюдали происходящее.

А происходило нечто. Зима, но в вагоне тепло, потому что посреди вагона печка-буржуйка, труба которой выведена  через крышу наружу, и иногда она раскалялась докрасна. Наколотых  дров полно под нижними нарами, и у печки всегда лежат несколько поленьев. А солдаты пьют, может не все, но многие, а потом дерутся. Дерутся безжалостно, бляхами ремней, а иногда и поленья пускают вход. Один раз  полено угодило в трубу, а она рассыпалась на составляющие рукава, и горячий, даже красный, рукав упал на голую руку спавшего на верхних нарах солдата. Он взвыл, а в вагоне почувствовался запах паленой шерсти и горелого мяса. Мы, гражданские, забивались в угол, и мама, прикрывая собой меня, не давала мне даже смотреть в ту сторону. Вот так мы доехали до нужной станции. В минуты затишья солдаты  подолгу беседовали с гражданскими, расспрашивая о жизни, одаривая меня и едой, и немецким шоколадом, и даже губную гармошку мне подарили, которую я отдала своим двоюродным братьям.

Летом 1947 года маму всё же перевели в другой совхоз “Уметовский”, Камышинского района, и она уехала, оставив меня на неделю- другую. А, как оказалось, на два месяца, потому что началась уборочная страда, а она, агроном, не могла ради личного оставить общественное. Вот такая праведная и одержимая в работе была моя мама. Вначале мы жили в селе “Норки”, а когда совхоз укрупнили, переехали в село Александровское.  Маме теперь приходилось выполнять  обязанности не только агронома, но и зоотехника, и механика: лечить скот и налаживать ремонт техники.

Так пролетели ещё пять лет. И вот мама принимает решение, уехать на Родину. Не могу сказать, чем  это решение было продиктовано, но в конце лета мы приезжаем к бабушке. Когда мама увидела разруху в селах Вятки, она не захотела там работать, и по приглашению двоюродного брата дяди Миши, с которым они были очень дружны, и который потом приезжал на её похороны, она уехала в Пермь. Вначале устроилась в Закамском районе города Перми воспитателем в ремесленное училище, а потом, оглядевшись, агрономом в совхоз “Ласьва”. Этот совхоз был её последним местом работы. Совхоз был в пяти километрах от станции Н-Курья. А Н-Курья – четвертая остановка от Перми, и от нее, вдоль правого берега Камы, раскинулся Закамский район. В школу мне приходилось ходить в “Водника” – это еще пару километров от Н-Курьи, вглубь Закамска. Близость от большого города определила специализацию совхоза, там выращивали любимые мамой овощи. Здесь она тоже была всем  сразу: агроном, зоотехником, механиком. Здесь она вырастила свою знаменитую капусту. Но у неё начала постоянно болеть голова, шум в ушах и стала наступать глухота. И в 1958 году её пришлось оставить работу и уйти на пенсию по инвалидности. Я к тому времени была уже замужем, родила Иринку и работала в воинской части, где мне уже много раз предлагали квартиру, но я не могла, оставив маму уехать.    Но в 1959 году, когда я забеременела второй дочкой, мы переехали жить в  военный городок, где мы с мужем работали.  Теперь у мамы была только коза Белка, и никакого огорода, отчего она очень страдала, правда, стараясь не подавать вида. Вначале она нянчилась с Ириной, а когда родилась Оля – с Олей, а Ирину мы отдали в детсад.

Там мы прожили до 1961 года, пока не приехала и не увезла нас в Свердловск моя свекровь. Она, приехав  погостить в 1960 году, ужаснулась, как мы живем.  У нас была хорошая квартира на первом этаже двухэтажного дома, правда, с печным отоплением. Но городок находился в лесу, в четырех километрах от станции Н-Курья, куда приходилось ездить за продуктами, в баню, туда возили детей в школу. В городке был магазинчик, но там можно было купить только хлеб да сладости.

В мае 1961 года мы приехали в Свердловск и стали жить в квартире свекрови.  Меня с мужем и детьми свекрови удалось прописать, а маму нет. И ей приходилось  через 3-4 месяца ездить в Пермь, чтобы получить свою пенсию. У свекрови были две 12-ти метровые комнаты в коммунальной квартире. Золовка,  мама на диване и наши дети   спали в одной комнате, причем девочки обе в одной детской кроватке. А мы с мужем – на полу в другой комнате, где стояла кровать у родителей. Поставить кровать для нас, было негде, потому что комната была проходная.

В 1963 году, нам, наконец, удалось получить 18-ти метровую комнату в центре города. Радости не было конца, но она оказалась преждевременной, потому что когда я пошла прописываться, маму опять отказались прописать, мотивируя тем, что на пятерых не хватает площади. Уж и походила я по инстанциям! Потом решила взять осадой чиновника Калинкина, который на вопрос, что же мне делать с матерью, сказал: “Те её посади на улице около горсовета, ей быстро найдут место.” На что я ответила: “ Нет уж, со своей матерью я таких экспериментов проделывать не буду, а вот у вас в кабинете посижу, пока не дадите разрешение.” И сидела часа четыре, пока он не рассердился, сказав, что я дура  не понимаю своей выгоды, и подписал бумагу. А много позже я узнаю вот что.

Приехав в Свердловск, я пошла работать на стройку, чтобы  скорее получить квартиру. Тогда строителям давали 5 %  от построенного жилья. Но вскоре перешла работать в управление механизации на башенный кран, а это уже не строители, а субподрядчики. Это сейчас я такая умная, а тогда думала, раз работаю на стройке, значит я строитель. А субподрядчикам жилье перепадало очень редко, и хотя меня поставили на очередь, даже в какой-то льготный список, а жилья-то не было. Я ходила к начальнику управления, он со мной мило беседовал и только разводил руками и просил прийти месяца через три, может что будет. В первоочередном списке нас было двое: я и монтажник Суворов, у которого было 10 детей, жена не просто мать-героиня, а бойкая женщина. Она так же, как и я ходила, ходила к начальнику на прием, взяла да и написала письмо в организацию Объединенных Наций. Приехали с проверкой, факт подтвердился, и сразу же выделили тресту две квартиры: Суворову 3-комнатную, а мне двухкомнатную.  Наш начальник мягко стелил, бывало, говорил мне: “Девка ты хорошая, спокойная, не то что жена Суворова, придет разорется; я бы с радостью помог тебе, но пока ничего нет”.  А вот спать пришлось жестко. Он Суворовскую квартиру взял себе, а его поселил в загаженную свою, а мою квартиру отдал инспектору Госгортехнадзора, курировавшего наш трест, а мне – его комнату. Вот сколько зайцев сразу убил!

В этой комнате мы жили до 1968 года, буквально за  год  до маминой смерти, нам отдали еще одну  12-ти метровую комнату, когда оттуда съехала жившая там семья. Теперь у мамы была своя комната, куда она забрала и внучек.

Мама в Свердловске очень скучала по работе, по природе, каждое лето старалась уехать на Родину, в Вятку. Теперь она всё свое свободное от болезни время уделяла девочкам. Много им читала, рассказывала, гуляла. По магазинам она не ходила, так как слышала плохо, по дому ничего почти не делала, потому что задыхалась, обычно пряла на веретене, и читала, иногда, если я просила, могла приготовить что-нибудь несложное: отварить картошку или макароны. Когда пошли дочери в школу, а они были на продленке, так как занимались в разных кружках при школе, то я почувствовала, что она теряет интерес к жизни, и не мудрено без общения. Вечером, когда собиралась вся семья, все были заняты своим делом, а на маму времени не оставалось. С ней надо было бы посидеть, и не спеша, губами, поговорить, а когда?  Вот это я себе до сих пор ставлю в упрек. И ещё,  до сих пор, ложась  на кровать и включая бра, я часто вспоминаю маму. Как ей вечерами хотелось почитать, и будь бы бра у ее постели, она бы имела такую возможность. Но  детей укладывали спать, приходилось ложиться и ей.    Почему  бра  у нас не было, не знаю, может, о  таком приборе мы тогда ещё и не знали?

Только, прожив большую половину своей жизни, я смогла оценить свою мать. Я знала, что она с большим  удовольствием отдала бы меня замуж за другого человека, но я выбрала Володю, и она уважала мой выбор. Он был хорошим парнем, но не без недостатков, и никогда, ни разу она не указала мне на них, она просто их не замечала. Кстати, она никогда никого не осуждала, просто эта тема у нас в доме не имела место. Она никогда не требовала к себе особого внимания, бывало, сядет в уголок и занимается своим делом, будто бы её и нет. А если в семье случались “разборки” даже с детьми, она вообще старалась уйти, и никогда, пока её не спросят, не высказывала своего мнения. В общем, жить с ней было легко. Когда мы только поженились, ведь я практически была ещё ребенком. Мама же старалась что-нибудь вкусненькое отдать не мне, а моему мужу. А я, выросшая единственным ребенком, обижалась, на что мама мне говаривала: “Нинка, ты живешь с родной маменькой, а он - с чужой теткой. Ведь я вижу, что он один не съест, с тобой поделится, но то, что я его так выделяю, ему должно быть приятно”. И муж действительно свою тещу боготворил. Она была с нами, но позволяла нам быть самими собой, не вмешиваясь ни во что. А все замечания и наставления делала мне наедине.

Помню, я потянулась, чтобы достать с полки банку, а муж меня облапил и стал целовать в шейку, а я отталкивала его, сердясь. Потом мама сказала мне: “Нинка, хочешь, чтобы твой муж был только твоим, никогда не отталкивай его, даже если он потянулся к тебе в самый не подходящий момент. Ему именно сейчас захотелось обнять и приласкать тебя, нельзя же  заставить его это делать через час? Он для того и женился, чтобы жена была ему доступна каждые 24 часа в сутки, а иначе он пойдет искать утешения на стороне. Помни об этом”. Тогда я не разделяла маминого мнение, а только в 40 лет убедилась, как она была права.

Мама, мама, сейчас я могу говорить о тебе бесконечно. Конечно, далеко не все эпизоды нашей  жизни вспомнились мне, и очень сожалею, что в свое время не воздала тебе должное, ты уж прости меня, родная, за это!

 


<<<     Нина ГРИШИНА     >>>


 

 

Hosted by uCoz